Книги >

Игорь ШАКИНКО

НЕВЬЯНСКАЯ БАШНЯ

В НАЧАЛО КНИГИ

Зодчий

Историческая повесть

Он просыпался каждое утро еще до колокола. Угрюмо смотрел в серый потолок барака, пока окрик не заставлял подняться с нар. Вяло выходил из барака, и было ему безразлично — веселое ли солнце вставало на востоке или сыпал серый, нудный дождь. С толпой ссыльных брел по берегу Иртыша к пристани, где грузили струги. Когда работа прерывалась, он неподвижно сидел или стоял, уставясь в одну точку. Равнодушно возвращался на барачные нары, трудно засыпал, проваливаясь в небытие. Даже сны перестали сниться. Сны ведь приходят от забот или надежд. У него же не осталось надежд на перемену судьбы, он устал от надежд и уже не высматривал свое будущее даже в грезах. Он почти не поднимал глаз к небу, на которое так любил смотреть. Перестал смотреть и на вознесшийся над Иртышем белокаменный кремль. Лишь безучастно скользил глазами по кремлевским стенам и башням, по куполам Святой Софии, по всему, что спасло его три года назад от отчаяния. Он пришел к этому спасительному для него кремлю через всю Россию. Не сам пришел - пригнали вместе с другими. Из сибирского стольного града ссыльных отправляли дальше на восток: кого в Томский острог, кого на Нерчинские рудники, кого в Якутскую крепость. Узнав же, что вечноссыльный Илья Батманов архитектурному и каменному мастерству навычен, оставили в Тобольске. Ибо недостроенным стоит кремль и достраивать его некому - каменных мастеров и архитекторов по царскому указу позабирали в Петербург. А губернатор сибирский князь Матвей Петрович Гагарин перед отлучкой из Тобольска по вызову царя Петра настрого наказал: кремль строить со всевозможным усердием, а мастеров разных набирать из ссыльных. Тогда еще не знали, что не вернется больше князь Гагарин в Тобольск, а будет раскачиваться на виселице в Петербурге. А коль не знали, то и боялись тобольские канцеляристы гагаринского гнева и ссыльных мастеров обхаживали, как могли. Илью перевели в острог верхнего посада, где содержали самых знатных ссыльных. В губернской канцелярии вручили ему кипу архитектурных чертежей, отдали под начало разных мастеров и работников. И предупредили, чтоб по архитектурному ремеслу запросами канцелярию не утруждал, а ходил бы для совета к боярскому сыну Семену Ремезову. Каждый день видел теперь Илья кремлевские стены с башнями, сказочный терем приказной палаты, Софийский собор с величавым пятиглавиком, рентерею для хранения казны, Святые ворота, роскошный гостиный двор... Построено, однако, не все: стены и башни стоят незавершенными, а иные строения и не начинали.

Раз в неделю спускался теперь Илья по крутому Прямскому взвозу на Знаменскую улицу, во двор, где доживал последние дни творец Тобольского кремля. Стар и дрях стал Семен Ульянович, скорбен ногами и из дома своего, где жил с младшим сыном, невесткой и внуками, уже не выходил. Знаменит был прежде Семен Ремезов во всю Сибирь, обласкан властями. Но пришла неудача. У только что возведенного по ремезовскому проекту Вознесенского собора лопнули от тяготы проемные связи, вышибло между окнами столб, и рухнул, рассыпался божий храм. Крепко осерчал на зодчего князь Гагарин, и с тех пор оказался Семен Ульянович в немилости, забвении и нищете.

Ремезов поначалу разговаривал с Ильей сухо, кряхтел, смотрел настороженно, ревниво. Два десятка годков отдал он первому в Сибири кремлю. Прирос к нему думами, заботами, трудами. И вот пришел неведомо откуда чужак завершать его мечту. Попортит, порушит выношенный замысел, переиначит... Но и горько смотреть снизу, со своего двора, на незавершенное детище.

Илья же дотошно вглядывался в чертежи, уважительно вслушивался в слова мастера. Постепенно мягчал старый Ремезов, оттаивал, стал радоваться приходам Ильи, оживал при разговорах о кремле, вспоминал былые годы. Прожил он пеструю и долгую жизнь. Побывал в посылках дальних. Занимался землемерием, искал руды, описывал сибирские грады, слободы, реки и горы, воевал с дикими ордами, составлял карты Сибири, составил сибирские летописи, делал проекты Тобольского кремля и строил его... О Сибири глаголил словами высокими, выношенными:

- Воздух над нами весел и здрав и человеческому житию потребен. Земля хлебородна, овощна и скотна, опричь винограду, ни в чем не скудна. Паче всех частей света пополнена пространством и богатствами бесценными. Рек великих и средних, заток и озер неисчетно, рыб изобильно. Руд золота и серебра, меди, олова и свинца, красного железа, и всяких красок на шелка, и камней цветных множество...

Помолчав, вздыхал.

— Худа, что многое самим сибирянам не ведомо и неразумно они богатствами теми распоряжаются...

Илья принимался почтительной завистью к больному, нищему и всеми забытому старику он успел сделать так много, оставить свой след на земле. Илья выходил из дома на Знаменской возбужденный. Почти взбегал по Прянскому взвозу на кремлевский двор или блуждал по нижнему посаду с задранной головой, не спуская глаз с кремля, которым короновал Ремезов Троицкий мыс. Обычно Илья вышагивал длинную дугу. Пройдет сотню—другую шагов, остановится: кремль повернулся к нему уже иной гранью. По-волшебному расставил Ремезов свои строения на горе, ибо не заслоняли и не мешали они друг другу. А с любого места верхнего града Тобольска открывался прозор свободный.

Проникаясь этим единством, Илья как бы отрешался от прежних горестей. В груди теплело от мягких изгибов софийских куполов, от силуэтов башен на фоне реки, что скрывалась за лесом. Отовсюду потянулись к нему добрые нити, что связывали со всем, что окружало его. Он чувствовал свое соприкосновение с небом, холмами, рекой, кремлем. Иногда он даже непроизвольно заговаривал с ними, делясь заботами и мыслями. Он перестал чувствовать себя одиноким...

***

Работы в кремле спорились. Илья мечтал, что когда закончит кремлевские строения, но уже не по ремезовским, а своим проектам застроит пустующие места в верхнем и нижнем посадах. Он обшагал, обсмотрел все эти места и в свободные часы набрасывал чертежи и рисунки отдельных зданий и ансамблей. Он видел их, словно наяву, сдвигал, переставлял, отыскивая каждому свой вид и свое место. Он чувствовал, что у него получается, и удивлялся сам себе — откуда такое? Он сможет добавить красоты земле, и благодарные люди будут вспоминать о нем и через сто, и через двести лет — этот славный город Тобольск строили Семен Ремезов и Илья Батманов.

И вдруг все рухнуло. Умер Семен Ремезов. Сибирского губернатора князя Гагарина за воровство и какие-то злодейские замыслы повесили в Петербурге. Каменные работы в кремле прекратили. Илью перевели из верхнего острога в ссыльный барак нижнего посада. Первое время он надеялся, что архитектурное ремесло его снова понадобится. Но шел месяц за месяцем. Поползли слухи про бунт в Таре. Поговаривали, что старообрядцы бунтовали против самого царя, отказались дать присягу безымянному наследнику. Теперь и ссыльным в Тобольске никакого послабления не давали.

Вот тогда-то и напала на Илью тоска беспросветная. Задумал он грешное дело — самому уйти из этого мира и ждал подходящего случая. Опытные бродяги, сочувствуя ему, советовали: стало невтерпеж кричи «Слово и дело государево» на кого не попало. И тогда повезут тебя с оговоренным в Москву, в Преображенский приказ. Или в Петербург, в Тайную канцелярию. И если докажешь какое ли есть воровство, то и послабление получить можешь. У Ильи же всплывало в памяти, как на него самого накликали это самое «Слово и Дело», розыск в Тайной канцелярии... Нет, это не по нему. Да и для действий каких-либо — ни сил, ни воли, ни желания.

За Иртышом гасли последние лучи солнца. Осенний день кончался. Вместе с другими ссыльными Илья возвращался с пристани. Понуро плелся позади всех, медленно передвигая усталые ноги...

- Оглох, что ли?

Илья поднял голову. Перед ним стоял подьячий из губернской канцелярии — тот, что ведал бумагами ссыльных и каторжных.

— За мной, говорю, ступай.

Илья равнодушно поплелся за подьячим, даже не вопрошая ли его, ли себя, куда и зачем нужно идти. Его не интересовало будущее. Он ничего не ждал. Не думал и о том, что теперь, когда в Тобольске уже ни кому не нужно его архитектурное мастерство, его могут выслатъ дальше в Нерчинск, Енисейск или Якутск. Никакие предчувствия не томили, и он не знал, что фортуна уже повернула колесо его Судьбы. Они вошли в какой-то двор нижнего посада с высоким забором. В дом пустили не сразу, но наконец они оказались в горнице. За столом сидел крупный человек в дорогом кафтане. Породистое бритое лицо. Усы, как у императора Петра. С жестким прищуром глаза властно осматривали Илью. Подьячий сладким голосом затараторил.

— Привел, Акинфий Никитич. Геннину в Екатеринбург не отдал, хотя и с законными бумагами приезжал, мастеров разных требовал. Других отдал, а этого придержал. Подмазать, конечно, пришлось канцеляристов... Помнил, помнил наказец ваш...

— Ладно иди, не обижу...

— Иду, иду... Завтра же запишем в ведомости, что вечноссыльный Илья Батманов утонул в Иртыше...

 

* * *

...Они ехали с отцом по лесной дороге в телеге. Каурая лошаденка шагала неторопливо. Отец говорил что-то о монастыре, где он будет расписывать иконостас. Рассказывал то веселое и шутливое, то мрачное и страшное: о разных пагубах, что вынесли обитатели монастыря от пожарного разорения, от татарского полона, про плач их и крик неутешный. Илье восемь лет. Поначалу он слушает отца, потом отвлекается. Слишком уж радостно все вокруг: и перелески с птичьим гомоном, и яркое веселое солнце, и бездонная синева неба. на которое так интересно смотреть, опрокинувшись спиной на свежее сено.

- Взгляни,— услышал Илья голос отца и привстал.

Вдалеке, на холме, показались монастырские стены, башни, храмы, звон пилы. Чем ближе, тем приветливое становились пестрые купола и шатры, выглядывающие из-за густой зелени, я все более зачаровывали причудливые формы и линия монастырских построек, отражая на солнце самые разные краски: зеленые, белые, красные, голубые... И чувствовалось во всем этом и божественная величавость, и задумчивая мудрость, и праздничная красота...

Хорошо ходить среди монастырского великолепия, около каменных узоров, красочного многоцветия, причудливых силуэтов, слушать перезвон колоколов — густой, глубокий, от которого оживали и, казалось, начинали звучать линия и краски.

Увлекательно смотреть, как работает отец: обтесывает золотистые липовые дощечки для икон, грунтует их левкасом, растирает краски в деревянной плошке, смешивает друг с другом, рассуждая о свойствах киновари, лазури, сурика, охры. Илья не только смотрит — помогает мыть кисти, растирать и смешивать краски. Радуется, когда из двух разных красок получается новый цвет пли оттенок.

В мастерской, где работает отец с другими иконниками, и запахи особые. Пахнет деревом, рыбным клеем, левкасом, красками. Запахи эти нравятся Илье. Он горд собою — в иконописную мастерскую пускают не каждого; здесь место святого ремесла.

Отец — Алексей Филиппович Батманов — иконописец московской Оружейной палаты и почитается одним из лучших мастеров. Его часто посылают в разные монастыри города. Посылают еще и потому, что у иконника Батманова трудный характер. Он говорит приказным дьякам такое, о чем другие помалкивают, заступается, если кого из товарищей неправо обижают. А потому начальствующие его обычно не любят.

Отец добрый, мо какой-то странный. Он все время равный. То жизнелюбо-, радостно-восхищенный, то ушедший в себя, размышляющий, а о чем — не понятно. То беспокойный, словно ищет что-то и не находит. Беспокойным, пожалуй, бывал чаще. Что искал он?

Настрой отца отражался и в его иконах. Когда он сердит, то святой Никола получался суровым, укоризненным, а если весел и добродушен, то и Никола смотрит приветливо, хотя и лукаво. Эта неожиданность иконных образов бесила игумена монастыря, он не терпел вольнодумства.

Жил при монастыре плотник Федор, характера злобного и пакостного. Как-то после очередной пакости, которую Федор учинил одному из иконописцев, Алексей Батманов клял плотника нехорошими словами, а за одно и бога, что сотворял таких мерзопакостных людей.

Писал отец в то время фреску «Сотворение мира». И бог на ней оказался похож на Федора — злой и недовольный. А по рассказам отца, бог после своих созидательных трудов остался доволен и, обозрев созданное, даже воскликнул: «Это — хорошо!» Поскольку собственного восхищения ему показалось мало, ибо всякий творец нуждается еще и в зрителе. то после создания светил и звезд на небе, а на земле растений, птиц и животных он напоследок сотворил еще и человека, дабы тот восхищался трудами и творениями божьими. На отцовской же фреске у бога получилась затаенная злорадная ухмылка плотника Федора.

При осмотре икон и фресок игумен покрылся красными пятнами, тыкал пальцем в батмановского бога и шипел:

— Это што? Это што?

И затем угрожающе:

— За этого бога тебе бог не простит...

— А в Адаме,— злился игумен в другой раз,— смирения не видно, во взоре дерзость бесовская... И почему-то с вожделением сатанинским, Голову задрав, на звезды взирает. А ведь не съел еще Адам с Евой яблока с древа познания добра и зла...

Когда игумен ушел, Илья спросил у отца:

— А что это за древо?

— Я же читал тебе в Библии: «И произрастил господь бог... древо жизни посреди рая и древо познания добра и зла... И заповедал господь бог человеку, говоря от всякого дерева в саду ты будешь есть, а от дерева познания добра веешь, ибо в день, в который вкусишь от него, смертию умрешь».

— Зачем же тогда бог посадил то дерево? Про то в Библии не сказано.

— Не надо было человеку есть яблоко с того дерева?

— Кто его знает. Может, и не надо... А может, и надо... Не разберутся пока в том люди...

 

Худо пришлось бы Алексею Батманову. Совсем озлился на него игумен. Обвинял в разных кощунствах, замучил постами и епитимьями, грозил монастырской тюрьмой и доносом самому патриарху. Спас отца случай неожиданный особенный случай. Проездом куда-то заехал в монастырь сам царь Петр. Осмотрел иконостас (еще не законченный), и одна из икон ему особенно понравилась.

Игумен назвал отца. Осмелил и пожаловаться.

— Хорош был иконник, но последнее время свихнулся. Нелепо почал писать Христа и святых праотцов. Вот, государь, посмотрите.

И игумен показал царю Иные иконы. Отец писал их в пору жизнелюбия, и Святые получились у него не изможденным страдальцам не мучениками, как требовал канон, а крепкими бодрыми и даже веселыми.

- Подобает ли, ваше величество, продолжал игумен, писать святых вопреки древним обычаям?

Петр задумался, мотнул головой, усмехнулся:

- Подобает. Подобает писать и вопреки старым уставам. Не требует ни господь бог, ни царь Ваш напрасных плотских мучений. Пусть мучаются, когда богу и нам Угодно. Ныне же нам угодны не хилые юродивые и тунеядцы монастырские, хоша и страдальцы кои токмо и могут лбами о пол бить. Ныне мне угодны такие слуги, чтоб могли крепко бить врагов Российских.

Пришлось игумену на время оставить Алексея Батманова в покое.

Зимой они вернулись в Москву. А через год умер отец от разрыва сердца. Илья остался сиротой (мать умерла еще раньше). Его приютил один из друзей отца тоже иконник Оружейной Палаты. Признали Илью Батманова годным для обучения архитектурному художеству. Служитель Оружейной палаты отбирал отроков придирчиво - царский указ обещал плети, ежели не тех отберут. Отобрали одиннадцать московских отроков, повезли в Петербург. Царь Петр повелел строить новую столицу на Неве изрядною архитектурною работою. Навыписывал иноземных зодчих, дабы обучили своему мастерству русских молодых людей.

Сдали привезенных отроков в городскую канцелярию и сначала заставили языки учить - немецкий да итальянский. А кто в том преуспел, тех раздали по учителям. Попавшие к архитектору Браунштейну жаловались тоскливо: ремеслу не учит, а больше пользует учеников по домашнему хозяйству. Илью пристроили к итальянцу Доменико Трезини — фортификационного и палатного дела мастеру. Трезини строг, бывало, и палку в руки брал, но щедр в учении, секретов мастерства не таил.

Жилось архитекторским ученикам скудно, натужно. В архитектурной команде Трезини, куда входили и ученики, жесткий регламент. По вечерам, а нередко и ночами, рисование чертежей днем же работа на строениях. Нужда Илью не огорчала — не в новинку. Учился же усердно. Увлеченно всматривался в красочно исполненные планы-прошпекты будущего Санкт-Петербурга. Красиво задумали итальянец Доменико Трезини и француз Жан Леблон новую русскую столицу. Показал как-то Трезини ученикам недавно отпечатанную с медной доски гравюру с панорамой Санкт-Петербурга. Ах, какой чудесный город изобразил на ней гравер Алексей Зубов. Чудный город! (Правда, как убедился потом Илья, гравер неприглядное упустил, а добавил то, чего нет, но должно быть.) Очаровательная гравюра. И к ней прилагается «Слово в похвалу Санкт-Петербурга я его основателя...». Трезини зачитал «Слово». И еще добавил, что царь Петр назвал новостроящийся град парадизом. Так и сказал, что город сей, «яко дитя в красоте растущее, святая земля, парадиз, рай божий».

И вселилось в Илью мечтание о парадизе. Ведь сам царь Петр объявил всенародно и повторял во многих указах (Илья видел это собственными глазами), что строит на земле парадиз для общего блага.

Парадиз... Райский город... Город, где все люди будут счастливы. О нем поведал еще отец, когда писал икону с райским садом я рассказывал о нем. Рай место для блаженства души. Илья спросил: что такое райское блаженство? Отец объяснил туманно. Это, мол, самое полное и высшее счастье. Вообразить же человеку такое невозможно, ибо, как сказано в Библии «не видел того глаз, не слыхало ухо, и не приходило па сердце человеку, что приготовил бог любящим его..».

Видение того райского града небесным Иерусалимом называемого, явилось одному лишь апостолу Иоанну. Вот как о сем в Евангелии записано, в откровении святого Иоаона:

«И вознес ноля в духе па великую я высокую гору, и показал мне великий город, святой Иерусалим, который исходил с неба от бога...» и в том городе «отрет бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло... И не войдет в него ничто нечистое и никто, преданный мерзости и лжи...»

Но то райский город на небесах, куда войдут только после страшного суда, да и то безгрешные...

Теперь же царь Петр задумал парадиз на земле, для общего блага. Для блаженства всех людей, для блага. Благо. Илья вспомнил, как об этом слове размышлял отец. Он вообще часто перебирал слова, странно поворачивал их, добираясь до какого-то особого, тайного смысла. Бормотал про себя. О «благе» же говаривал: издавна, мол, под благом на Руси понимали все доброе, полезное, счастию подобно Не называли благим и злого, беспокойного, тяжелого человека. Но это реже. Слова, что с блага начинаются: благовестие... благодатный... благоволение... благолепие... благостный... благовидный... благородство...

Парадиз для блага. Здесь, на берегах Невы. И он будет строить этот благодатный город. Он научится строить его хорошо. И пусть пока дырявые башмаки и квас с худым хлебом, пусть холодно и сыро в чертежной. Зато потом...

Сам царь Петр верит в парадиз. Илья чувствовал это, когда слушал царя на пуске корабля. Царь снова говорил о благе подданных, о том, что над лежит усердно трудиться е пользе и прибытке общем. Нет, царь не обманывал, когда говорил о парадизе... Разве обманывался...

Илья поверил царю. Он с детства верил Слову. Особенно написанному или печатному. О магии, о волшебстве Слова он слышал немало. О Слове говорили уважительно: «И Слово было Бог». В простом житейском общении люди иногда еще могут обманывать друг друга словами. Но есть святое Слово. Слово-истина. Слово-мудрость. Слово-откровенно. Но есть и слово-ложь. Отец говаривал: Слово слову рознь. Словом Господь мир создал, словом Иуда предал Господа.

Илья поверил царскому Слову, которое должно превратиться в парадиз. Нужно только помогать царю. И Илья старался. Украдкой он стал рисовать свой парадиз па Неве — такой, каким ему представлялся. Однажды за этим занятием его застал Тризини. Илья испугался, закрыл рисунок рукой. Архитект-генерал сдвинул руку, отобрал рисунок.

— Что это?

Илья путано пояснил, настороженно поглядывая на Трезини в ожидании выволочки за неположенную трату времени и порчу голландской бумаги. Но Трезини сел рядом с ним на скамью и спросил, слышал ли он про Томмазо Кампанеллу. Нет, не слышал.

— Он мой тезка — в миру его тоже звали Доменико,— Трезини задумчиво закрыл глаза.— Он был поэтом и философом. И великим патриотом Италии. За это его испанская инквизиция тридцать лет продержала в тюрьме. Много и страшно пытали, требуя раскаяния в ереси, но он притворился сумасшедшим и молчал, даже когда жгли железом и ломали кости. В тюремной камере чертил ногтем на камне дворцы и площади лучезарного Города Солнца. Изувеченной рукой, лежа — сидеть после пыток уже не мог — тайком описал этот город на бумаге, которую тайно доставляли его друзья.

Он мечтал о прекрасном Городе Солнца, где не будет некрасивых, где все счастливы.

Он хотел, чтобы в Городе Солнца царили мудрость и любовь, без злодеев и бездельников... Вот таким был мой тезка...

И снова часами склоняется Илья над чертежами невских островов, пересеченных каналами, вспоминал библейское толкование отца: райский сад орошают проточные воды, что является символом благодати.

Строительный хаос, груды бревен, кучи камня, щепы, изрытые безобразные болота — все это уже не смущало своей неприглядностью. Все это превратится в красоту и благо. Уже рождается у него на глазах необычный город со строгими. несколько суровыми формами. Скоро вырастают пристани и верфи, дворцы и церкви, улицы-линии, широко раскинутые для не слишком щедрого северного солнца. Уже летящая стрела-просека Большой перспективы пронзила дебри островов от Адмиралтейской стороны до монастыря Александра Невского. Кружилась голова от дерзкого размаха, от лихорадочно торопливого ритма жизни, от новых вещей и мыслей, что врывались на невские берега, словно в распахнутое окно...

Трезини стал часто брать Илью помощником при разъездах по Петербургу для смотрения строений. По проектам главного архитектора строили Петропавловскую крепость с собором и колокольней, Летний дворец царя, казармы, литейный двор, церкви, дома для знатных... Забот у Трезини хватало, но не хватало материалов и работников. Поэтому Илья удивился, когда увидел, что маляры раскрашивают деревянную стену дома пол кирпичи.

- Зачем? — спросил Илья.

— Так повелел государь.

— Пусть уж деревянное останется деревянным, а каменное каменным. Без обмана.

Трезини же молчал, словно не слышал. Ему надоело спорить с губернатором Меншиковым, с главой Канцелярии от строений Ульяном Синявиным и другими начальствующими. Каждый власть имущий бесцеремонно вмешивался в его архитектурные дела, указывал. Главный архитектор жаловался царю, но каждый раз не пожалуешься. А на царя кому жаловаться?..

Почти каждый день Илья с Трезини приезжал в Петропавловскую крепость. Торопились возвести колокольню. Царь, уезжая за границу, повелел закончить ее ранее всего иного, из-за спешки сорвалась тяжелая балка и подавила строителей. Работы прекратились. Прискакал людей, светлейший князь Меншиков. Мельком взглянул на мертвые тела, прикрытые рогожами, перекрестился:

— На все воля божья.

Задрал голову, осмотрел леса на колокольне, с неудовольствием на надменном лице повернулся к Трезини.

—- Мешкаешь, генерал-архитект. Говорено ж — зело поспешить надобно: скоро государь прибывает... А людей других пришло. Мужиков на Руси хватит...

Пришла весть, что из французских земель вернулся государь Петр Алексеевич. Трезини, Илья и почти все архитектурные ученики с рассвета до заката пропадали в крепости. Колокольня Петропавловского собора все выше возносилась в небо. Жили в торопливом ожидании, страшась царского гнева. Но царь в Петербург почему-то не спешил — надолго задержался в Москве для каких-то непонятных, тайных дел.

Дорогу между Петербургом и Москвой перекрыли заставами. Никто, кроме курьеров царя и светлейшего князя, не мог не пройти, ни проехать - ни в старую, ни в новую столицу.

По Петербургу ползли тревожные слухи.

Только и разговоров, что о казнях в Москве,— там кого-то вешали, воле совали, сажали на кол. Кого? За что? Никто толком не знал.

В шестом часу после полуночи — утро едва-едва наметилось в Петропавловской крепости начали стрельбу из пушек. Налили в честь прибытия его царского величества Меншиков знал слабости своего мин херцаа. В тот день Трезини, архитектурные ученики и строители в крепость не попали. У Петровских ворот дорогу им преградил караул из гвардейцев.

Что-то творилось в России. Что?

Светлейший князь уже не торопил с колокольней — потерял к ней всякий интерес, хотя в Петропавловской крепости бывал каждый день. В за крытой карете торопливо проезжал мимо строящегося собора и коло кольни и скрывался в казематах Тайной канцелярии. С конца марта в Трубецкой раскат и в Тайную канцелярию зачастили самые важные российские персоны сам царь Петр, Александр Меншиков, канцлер Головкин, адмирал Апраксин, подканцлер Шафиров, сенатор Яков Долгорукий...

Петербург притих в ожидании. Только при закрытых дверях да в кружалах, во хмелю, да и то шепотом, с оглядкой, говорили о страшном.., Барабанный бой взорвал затянуто тишину Санкт-Петербурга. На Троицкой площади объявили приговор сената:

«...Царевич Алексей, за все вины свои и преступления главные против Государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти...»

Город ждал небывалого: будут казнить наследника русского престола. Такого Русь не помнила. Дождались не казни, а нового «Объявления». Объясняли всем и каждому смерть царевича:

«Узнав о приговоре, царевич впал в беспамятство. Через некоторое время отчасти в себя пришел и стал паки покаяние свое приносить и прощение у отца своего перед всеми сенаторами просить, однако рассуждение такой печальной смерти столь сильно в сердце его вскоренилось, что не мог уже в прежнее состояние и упование паки в здравие свое придти... и по сообщении пречистых таинств скончался... 1718-го года июня 26 числа».

Как и всех, Илью будоражат страшные вести. Царь объявляет одно, в народе говорят другое. Расползается по Петербургу Тайная молва: царевич не сам умер — отравили или на дыбе замучили... Царь-де у нас не подлинный, не природный, а швед обменный. Русскую царицу от себя сослал в монастырь, а царевича Алексея Петровича извел свои руками. Для того чтобы ему не царствовать... Погубил царевича — избавителя нашего. заступника, надежду народную. Ждать теперь худого. Времена наступили суетные и лютые — времена Антихриста. Недаром в старых книгах писано, что при Антихристе будут людям тяготы великие...

Злой декабрь дул порывистым, жалящим ветром, мороз пронзал насквозь. Но снова с барабанным боем кричали бирючи царский указ: всему чиновному люду и жителям быть на Троицкой площади. Будут казнить сообщников царевича. Архитектурных учеников тоже пригнали смотреть экзекуцию.

Троицкая площадь переполнена. Илья видел только шапки, отороченные мехом, валяные картузы, офицерские шляпы разных цветов. Собрался весь Петербург. Все смотрели на свежеструганный эшафот, столб с колесом, обнаженный пока кол, виселицы с пустыми петлями. Деловито прохаживались палачи. Все готово, ждали царя Петра...

Приговора Илья почти не слушал — душа его противилась. Вывели на эшафот приговоренных к плетям. Палач разрывал на них рубахи, обнажал по пояс. Помощники привязывали к кобыле. Палач медленно поднимал плеть... Потом рубили на плахе головы. В последнюю очередь ломали на колесе и сажали на кол. На притихшей площади слышался хруст костей, душераздирающие вопли и мольба о скорой смерти. При говоренным к колесованию голову отрубали не сразу казненный должен помучиться перед смертью. Венец экзекуции — кол. Приговоренного к нему вели под руки солдаты: сам он, измученный пытками, идти не мог. Когда насадили на кол, раздался только глухой, надсадный стон — на крик сил уже не хватало. Палач заботливо надел на него меховую шапку, накинул шубу, подоткнул полы - кабы не замерз раньше времени, а мучался подольше, пока кол медленно пронзает ему тело. (Когда Илья на другой день шел в крепость, человек на колу был еще жив). Илья стал пробираться сквозь толпу, чтобы незаметно покинуть зрелище, и вдруг увидел царя Петра. Окаменелое лицо его не выражало и тени сострадания. В памяти Ильи всплыл лик Христа на одной из отцовских икон. Писал тогда отец, видимо, в мрачном настрое — не было в его Христе ни кротости, ни милосердия, ни всепрощения. Словно в чем-то разочарованный, Христос смотрел грозно и беспощадно - не хотел ни прощать, ни сострадать. Таким же было и лицо царя Петра.

 

Илья стал видеть то, чего раньше не замечал. Прежде он равнодушно проходил мимо лежащих па земле работных людей. Обессилев от тяжкой работы, гнилой пищи и болезней, они молча и покорно дожидались смертного часа. Около умирающих зажигали свечи, чтобы собрать милостыню на погребение — у городовой канцелярии денег на похороны не хватало. Он увидел озлобленные глаза каторжников, работавших в кандалах. Он стал понимать враждебные взгляды, что бросали жители на архитекторов и строителей. Царь Петр, возвращаясь после отлучек в Петербург, обычно находил нарушение регулярности на улицах - дома стояли не строго по прямой линии. Следовал царский указ: ломать и строить заново. Солдаты выбрасывали из домов пожитки, выгоняли на улицу жильцов с детьми. Слезы, мольбы, вопли, проклятия...

Царская страсть к регулярности начинала раздражать. Регулярность — модное новое слово, которое так нравилось Петру и бесконечно повторялось в царских устах и в царских указах, во множестве инструкций и правил. По воле царя регулировалось и регламентировалось все и вся, в том числе и частная жизнь подданных монарха. За отклонения грозили самыми жестокими наказаниями. У Ильи появилось ощущение, что связан он по рукам и ногам и не может, не в силах сделать естественное движение.

Илье перестал нравиться Петербург. Перестала нравиться регулярная сетка слишком прямых и однообразных улиц-линий. Раздражала мешанина, эта странная смесь голландского, французского, немецкого, античного. Перестал нравиться Летний сад с его слишком строгой планировкой и аккуратно подстриженными кустарниками и деревьями. Царь Петр выбрал почему-то именно этот вид садов и парков, где ничто не растет вольно, а изнасиловано причудами человека и превращено в шары, кубы и иные фигуры, в природе не виданные. Раздражали, пугали бесконечные указы с угрозами и всевозможными запретами. Петербург становился для Ильи чужим, злым, враждебным. даже Нева с ее притоками стала казаться исполинским спрутом, что пожирает все живое...

Он охладел даже к своим архитектурным заботам. Обучение уже закончилось, и скоро ему присвоят первый архитектурный чин. Он по-прежнему помогал Трезини, но уже не так старательно. И при случае отправлялся бродить по Петербургу. Просто так.

Он уже не помнил, с кем и зачем он попал в мазанковый домик на окраине города. Запомнил только слова, что выкрикивал бородатый старообрядец:

— Зрите, о православные люди, како мы свободной жизни лишаемся, гонимы, оскорбляемы, озлобляемы. Наступило время антихристово. Как бог его на царство послал, так и не видели мы светлых дней. В старых книгах писано, что при Антихристе будут людям великие тягости, не будет покоя на земле, но печаль великая. Царь не прямой царь, а Антихрист. Приводил царевича в свое состояние, а он не послушал, и за то сгубил своими руками надежду российскую... Государство все разорил, и в иных местах не сыщешь у мужика овцы... Покорил в Петербурхе напрасною смертию людей великое множество...

Не ужасайтесь и не отчаивайтесь. Оружием креста вооружитесь на силу антихристову, ибо повелено от бога человеку самовластну быть...

Илья возвращался от старообрядцев и повторял, повторял про себя: «...повелено от бога человеку самовластну быть...»

 

Утром, перед разъездом по строительству, Трезини с Ильей зашли в Канцелярию от строений. Трезини раскрыл было рот, чтобы заговорить о делах, как Ульян Синявин торжественно передал ему чертежи. Илья заглянул через плечо архитект-генерала. В план набережной был наскоро вычерчен двухэтажный особняк. Илья не обратил внимание на резолюцию в углу плана: «сделать по сену» и на нервно прыгающие буквы: «Петр». Он только увидел в профессионала, что особняк явно не вписывался в ансамбль набережной и вообще был лишним, как шишка на лбу. Петр, Очевидно, сгоряча пообещал кому-то поселить в одном из лучших мест Петербурга и даже собственноручно, не откладывал дело впрок, начертал контуры особняка и нашел ему место на набережной, но — в спешке ли или спьяну — неудачное.

Илья хмыкнул. Трезини скосил на него глаз, но ничего не сказал. Илья понял, что тот тоже видит просчет, но почему-то помалкивает. Илья взволновался. Он участвовал в проекте набережной, и ему стало обидно, Что в продуманную работу ворвалось что-то чужеродное. Трезини уже собирался свернуть чертеж, как словно бес толкнул Илью в бок, и он, ткнув пальцем в проект, выпалил:

— Сей дом тут лишний. Совсем ни к чему...

В канцелярии все замерли. Молчание прервал вскрик одного из канцеляристов:

— Слово и дело государево!

 

Заплечных дел мастер закидывает на дыбу веревку, привычно заворачивает Илье руки, вдевает их в кожаный хомут. Резкая боль, вывих в плечах, и Илья повисает в воздухе. Розыск начался.

Член Тайной канцелярии гвардии майор Андрей Иванович Ушаков ласково спрашивает: какой умысел имел архитектурный ученик Илья Алексеев Батманов, когда говорил свои непристойные слова. Илья пытался пояснить. Слова его скользят мимо, мимо, мимо... Андрей Иванович уже не слушает. Ему уже все ясно. Нет, ему даже чем-то сом этот молодой архитектор. Говорят, талантлив, даже жалко. Эта жалость, наверное, от непривычки: в Тайной канцелярии Ушаков всего несколько месяцев. Пройдет со временем. А пока вот жалко ломать такому судьбу. О деле Батманов пекся, переживал за него. Случай в наши времена нечастый. Однако дел у него много, а государь один. А потому оберегать его надо и от слов, ему неприятных. За словом-то может и дело последовать. К тому же государь зело стал опасаться несогласных слов. Батманов-то по молодой дурости ляпнул несогласные слова. Но при желании можно отнести их к пункту о непристойных речах об особе государя. За это и смертную казнь полагается. А можно и к другому пункту — о непристойных речах о царских указах. Здесь наказание послабее. Пожалуй, для этого Батманова казнь была бы лучше. Каторга или ссылка для таких страшнее: плохо приспосабливаются к неволе.

Выгнать бы его из застенка, да нельзя. В Тайную канцелярию лучше не попадать. Тем более что прощать по пунктам, до его величества касающимся, вообще не положено. Висел вот на этой же дыбе певчий Савин. Донесли на него, что махал тростью около царского портрета. Показал, что муху отгонял. Тоже заботу проявил похвальную. Но на всякий случай приговорили: бить батогами нещадно. Радешенек остался. Другой же рассмеялся в день похорон царевича-младенца Петра Петровича. И это, когда государь в печали. Пришлось послать на каторгу... Так что же делать с этим Батмановым?..

И Тайная канцелярия приговорила: за непристойные речи сослать в вечную ссылку в Сибирь.

* * *

Встали рано — задолго до рассвета, хотя Никита Демидов добрался накануне до Невьянского завода уже за полночь. Из-за осенней распутицы лошади плелись шагом, кучер взялся было стегать их кнутом, но Демидов остановил его, не дал загнать лошадей. Сказалась давняя привычка бережения.

Отец с сыном не встречались, почитай, с год, но день начали не с разговоров, а, как обычно, с осмотра завода. Сопровождал главный приказчик Стефан Егоров. Поначалу отправились на доменный двор, где в это время выпускали чугун. Стреляя фейерверком искр, огненный металл разливался по земляным бороздам, ворча стекал в формы. Мастеровые принесли остывший штык, разломили для пробы. Чугун удался — темно- серый, с мелким, словно маковым, зерном. Такой пойдет на лучшее железо — на Адмиралтейскую верфь для кораблей. Побывали у плавильных горнов, на кричных фабриках, в молотовых амбарах. Везде порядок. Приказчик Егоров уже нетерпеливо поглядывал на хозяев, ждал похвальных слов. Ждал не напрасно, потому как хвалить его есть за что: домны работают ровно, молотовые все в ходу, руды и угля запасы довольные. Но Демидовы пока молчали и от молотовых пошли к новой башне, которая еще светилась свежеструганным деревом. Эта седьмая, и последняя, башня завершала деревянный крепостной острог. Никита Демидович и новой башенкой остался доволен и направился полюбоваться церковью Преображения — не смог в поспешности пройти мимо.

Деревянную церковь олонецкие плотники сработали на диво. Когда нанимали, сразу поняли, что имеют дело с искусными мастерами. Заказ плотники выслушали внимательно и с достоинством. Поставили только одно условие — в работу не вмешиваться и в советах разных не настаивать. Демидовы согласились, сами не терпели в своем деле подсказок со стороны.

Срубили церковь за одно лето. Вставали олонецкие мужики с рассветом. Молчаливые, сосредоточенные, но не угрюмые, а какие-то торжественные шли словно не на тяжелую работу, а на праздник. Срубить храм — особое, Святое дело. Церковь увенчали шатровым куполом, несмотря на строгий запрет еще патриарха Никона. Тот требовал строить только пятиглавые храмы — символы Христа и четырех апостолов. Но олонецким мужикам — явно потайным раскольникам — Никон не указ.

Законченную церковь Демидовы с попом принимали ревниво, но не смогли к чему-либо придраться - сработано на совесть. Бревна припазованы так, что не понадобились ни мох, ни пенька. На кондовых кедрах ни одной зазубринки, ни щербинки, даже следа топора не усмотреть. Хороша церковка получилась, глядя на нее, душа радуется. И проста, и величава.

Все нетерпеливее посматривал Стефан Егоров — пора бы и похвалить. Но Акинфий сказал вдруг совсем не то:

— Уведомился я, и доныне Венедикт Терентьев за непотребство не наказан. И в том ты грешишь напрасно.

Приказчик потупился. На той неделе мастеровой Терентьев испортил железную крицу. Испортил на глазах учеников, к нему приставленных. За такое нерадение полагались плети. Но в прошедшую субботу на плотине, где провинившиеся получали свои батоги и плети, Терентьева но было. За такой непорядок Акинфий Никитич отдавал плети самому приказчику. Но сегодня не стал строжиться. Егоров старался нарядно. Сегодня его нельзя не похвалить, иначе у него руки опустятся и радеть охота пропадет.

- А за усердие хвалю. В порядке завод содержишь. Я тобой доволен и награждаю прибавкой к жалованью.

Никита Демидович низком подтвердил похвалу сына.

Так уж годами сложилось, что во всех делах, горных или иных, отец и старший сын общий совет держали. И не случилось пи разу злой ссоры или дрязги. К младшим сыновьям Никита Демидович чувств особых не питал и рано отделил их от себя. Все же дела вел совместно с Акинфием, в котором души не чаял, гордился его хозяйской сметкой и хваткой. Да и внешне старший сын удался на славу - все лучшее взял от отца да еще своего прибавил. К отцу же относился любительно, с уважительным почтением и даже при своем крутом праве слушался его без прекословий. Отец с сыном уединились в светлой горнице своего старого, деревянного дома. Несмотря на все богатства, Никита Демидов к роскоши так и не привык, а потому убранство дома, по его желанию, осталось добротным, но простым. Коль отцу так угоднее, то Акинфий заморской мебели не заводил, хотя и хотелось. Сели па липовую узорную лавку около тяжелого резного стола с пассивной столешницей. Поговорили о семейных заботах. Заметив нетерпение сына, Никита Демидович разрешил:

- Выкладывай, что задумал.

Акинфий Никитич встал, открыл сундук, достал шкатулку, а и нее выложил на стол древние золотые и серебряные вещи.

Бугровщики опять принесли. Как и тогда. Помнишь, батюшка?

Отец, конечно же, помнил, хотя и немало лет прошло. Был вечер, и си дели они с Акинфием в этой же горнице. Вошел приказчик и доложил, что заявились два сибирских мужика и просят допустить до хозяев... Мужики вошли. По обличью, по обветренным и обросшим лицам виделось, что пришли они издалека.

— С чем явились, хорошие?

Мужики молча топтались, искоса поглядывая на приказчика. Никита Демидович взглядом приказал — выйди. Один из мужиков расстегнул рваную одежку, вынул из-за пазухи потрепанный кожаный мешок, не большой, но увесистый, неспешно развязал и выложил на стол диковинные штуки: литых из белого и желтого металла зверей и птиц, странных, чудных. С любопытством рассматривали Демидовы тех зверей. Акинфий Никитич в руках подержал — чудища-то древние из серебра и золота...

- Откуда это?

- Бугровщики мы...

О бугровщиках Демидовы наслышаны. Бродят лихие люди по широкой Сибири, ищут древние могильные курганы, раскапывают. Занятие это опасное и рисковое, но если пофартит, то золотых могильных вещей за раз и не унесешь. Одна незадача — куда сбыть. По закону-то золото и серебро в казну сдавать положено, и деньги неплохие обещаны. Но в Тобольской канцелярии или обманут, или такой розыск учинят крючки приказные, что и на каторгу угодить можно. Потому и пришли эти двое не в Тобольск, а к Демидовым.

— Добыли-то где?

— С Иртышского верха идем. Только теперича и там пусто — все бугры порушены. Напрасно своих людей пошлете.

Но Демидовых интересовали не только древние курганы. Для тех могильных вещей золото и серебро где-то добывали. Где? Потому м вы спрашивали они бугровщиков о древних конях, что чудскими называют. Мужики о них слышали, но в каких точно местах находятся, в том путались.

Оделили тогда Демидовы бугровщиков одеждой и деньгами. Но отпустили с наказом: ежели вызнают про те места, где древние копи находятся, пусть приходят в Невьянский завод, и за то известие награда добрая будет.

Диковинных тех зверей и птиц Никита Демидович подарил царице Екатерине Алексеевне, когда она родила царю наследника, а потом и думать о них перестал, считая, что им, Демидовым, золото сподручнее из железа делать. В Акинфии же Никитиче эти звери разожгли азарт, который перерастал в упрямую страсть. Подогревали эту страсть все новые и ясные золотые вести. Возможно, узнал он, что у сибирского губернатора Матвея Петровича Гагарина собралось уже немало золотых и серебряных чудищ из курганов. Воображение его дразнили и будоражили предания о золотой бабе, о древнем сибирском городе Алакцине, жители которого разрабатывали столь богатые серебряные рудники, что имели лишь серебряную посуду, о грифах, где-то в Сибири стерегущих золото, и слухи о другом городе — Эркете, где много песошного золота...

Но не только предания и слухи питали золотые надежды Акинфия Демидова. Появился прошедший зимой на Невьянском заводе некий Федор Инютин, пал Акинфию в ноги и умолял укрыть его. И в горных делах человек небезызвестный. И в рудоискательстве навычен, и плавильное дело знает. Работал мастером на Каменском казенном заводе. И поведал этот Инютин о таких происшествиях. Послала его Тобольская канцелярия проверить заявку рудоискателей Степана Костылева и Федора Волкова о медных рудах, что нашли они в верховьях Иртыша. Вместе с ними и отправился I4нютин в края дикие и опасные, где бродят орды джунгар. Страху всякого натерпелся, но несколько рудных мест все-таки осмотрел и образцы руд взял. Собрался уже возвращаться. как явились к нему жители тамошних русских деревень и посулили немалые деньги, если он тех руд не объявят. Странной показалась Инютину та просьба. Из путаных и скрытых пояснений понял он — не хотят тамошние жители, чтобы заводили в тех местах рудники и заводы, ибо промышляют они там серебряные самородки и прибыток богатый имеют. Давали же Инютину целых четыреста рублей. Таких денег он на заводе и за десять лет не заработал бы. Польстился он на крупную мзду и на глазах просителей выбросил медные камни, а вместо них набрал дресвы пустой. С тем и вернулся в Тобольск, а оттуда на Каменский завод.

Когда же приехал в Кунгур капитан Татищев, то подали ему Костылев с Волковым о той инютинской взятке донос. Капитан велел Инютина привезти к себе и допрашивал его с пристрастием. Но Инютин и под батогами не признался. Татищев спешил в Уктусский завод и, уезжая повелел доставить туда и Инютина. Но по дороге тому удало сбежать от стражников и добраться до Невьянска.

Вот тогда-то и созрела окончательно золотая страсть Акинфия Демидова. Не где-то я легендарной дали, а близко, совсем близко почувствовал он запах драгоценных металлов. Федора Инютина обласкал, укрыл его до поры до времени, а нынешней весной отправил со своими верными людьми в верховья Иртыша и наказал хорошенько разузнать о медных рудах и о местах, где тамошние жители серебряные самородки находят. А самому верному своему головорезу отдельный наказ дал; когда Инютин те места покажет и с жителями, от которых взятку получил, сведет, то после того, чтоб никто этого Инютина никогда больше не видел...

Известив об этом, ждал Акинфий от отца совета. Но Никита Демидович повертывает на другую тему:

— Подожди. Сначала поведай, что у тебя с капитаном Татищевым приключилось?

Акинфий насупился. Собственно, из-за разговора о Татищеве и вызвал отца письмом из Тулы. Но сам не начинал этого разговора – похвалиться было нечем. Не разобрался поначалу Акинфий в Василии Татищеве. Когда капитан стал присылать на Невьянский завод свои указы и требовать отчета в выплавке металла, уплате пошлины и утайке беглых, то наказал своим приказчикам гнать с завода татищевских курьеров. Однако послания с Уктуса не прекратились. Акинфий понял такую настойчивость как вымогательство взятки. Послал в Уктус приказчика. К удивлению, взятку Татищев не принял, на требованиях своих настаивал и не на какие уступки не шел. Такого упрямства Акинфий давно не видывал и рассердился всерьез. Не хочет капитан по-хорошему, пусть пеняет на себя. И объявил Акинфий Никитич горному начальнику войну. В союзниках у него все слободские приказчики и уездные власти - всех их держал в своих руках невьянский властелин.

И начались для горного начальника противности. Слободские крестьяне отказывают капитану в лошадях для поездок, даже от хорошей платы отказываются. Жители Курьинской пристани, запуганные демидовскими приказчиками, не сдают избы казенным уктусским людям и даже самому горному начальнику, собравшемуся приехать для отправки железных караванов. Демидовские заставы ловят в лесах рудознатцев, грозят им:

будете на Уктусе руды объявлять — в домны помечем. Демидовские люди сгоняют уктусских работников с казенного рудника, руду увозят в Невьянск, а что не смогли увезти, разбросали по лесу.

И так одно за другим. Посрамить решил Акинфий Демидов горного начальника. Выжидает, когда тот сорвется и, оскорбившись, пойдет на ответное беззаконие. Но по каждой демидовской противности учиняет горный начальник официальный розыск, снимает допросы и копию с каждого дела отправляет в Берг-коллегию, требуя законного суда. Оп, прав да, не знает, что не все эти бумаги доходят до столицы, а таинственно исчезают в пути, иногда вместе с курьером. Не знает он и того, что, пока в Петербурге нет горного президента Якова Брюса, ходу татищевским бумагам не будет, ибо в коллегии сидят люди, подкупленные невьянским владыкой.

Но не учел Акинфий Демидов хладнокровного упрямства Василия Татищева. Предъявил капитан коллегии ультиматум: или пришлите указ, что до Демидовых горному начальнику дела нет, или подтвердите новый горный регламент (царем утвержденный!) о надзоре над частными промышленниками. Царским же указом коллежским чинам пренебрегать опасно. И потому везет курьер указ в Уктус, а копию в Невьянск. Акинфий Никитич показал ту бумагу отцу.

«В рудных делах на государственных заводах и Демидову и прочим промышленникам быть во всем послушным Татищеву, яко горному начальнику в Сибирской губернии».

Не бог весть что, но в руках Татищева и эта бумага опасное оружие. Задумался Никита Демидович. Было над чем задуматься. Под угрозой демидовское горное царство, столько лет возводимое трудами тяжкими, хитростью, лестью, подкупами, унижением. Казенный надзор разрушит это царство. Законы и указы исполнять — дело погубить, руки себе связать. Но и дерзко сопротивляться дальше пагубно. Не раскусили капитана. А капитан тот не простой. Сам по себе силен. Да к тому же послан по именному царскому указу. И покровитель его — горный президент Брюс — персона важная. Хорошо хоть второй год не у горных дел — переговоры со шведами ведет, мир заключает. А коль вернется Татищев вдесятеро сильнее станет.

Татищева отныне принимать ласково, с почетом. Но карты ему не раскрывать. И меньше па глаза ему показываться. Я сам к нему съезжу, умиротворить попробую.

Но вернулся от Татищева Никита Демидович угрюмый. Не получилось нужного разговора. Горный начальник был вежлив, но сух. Подарков не принял, уступок не обещал.

- Убирать будем капитана с нашей дороги. Это уж моя забота. Какие у тебя еще заботы?

— Услышал я случаем па ярмарке ирбитской разговор такой. Один торговец спрашивает другого. «Посля-то куда едешь?» — «В столицу Демидова»,- отвечает. Вот как величать стали наш Невьянск. А виду-то столичного вроде и нет. Желательно же, чтоб был. Торговцы на вашу ярмарку из дальних мест добираются. Из Москвы и Петербурга знатные люди приезжают... Задумка появилась — поставить здесь каменные хоромы величавые, достойные Демидовых.

* * *

Никита Демидов уверенно топтал петербургские набережные, ожидая аудиенции с царем. С утра успел побывать на Адмиралтейской верфи, где его приказчики сдавали железо и пушки для кораблей. Остался доволен - все привезенные с караваном железные припасы приняли по первому разряду.

Уже выйдя из Адмиралтейства, Никита Демидович увидел царя, устремленного к верфи. Петр спешно шагал по набережной. Его длинная, уже начавшая грузнеть, но еще не потерявшая прежней стремительности фигура оторвалась от спутников, явно не успевавших за ним. Царь, не останавливаясь, повернул к ним лицо, жестом заставил поторопиться. Толстый адмирал Апраксин старательно засеменил было рядом, но вскоре снова отстал.

Демидов усмехнулся: «поспеваешь за государем, Федор Матвеевич, не поспеваешь». Пытался издалека рассмотреть лицо царя, понять царское настроение.

Увидев Никиту, Петр на ходу обнял его, поздравил с приездом.

— Спешу, Демидыч, заходи после обеда в Зимний...

От царских слов приветливых повеселел Никита Демидович и отправился в Берг-коллегию. Не за делом официальных дел с коллегией Демидовы старались не иметь. В коллегии же зашел не к высокому начальству, не к советникам, а к асессору, которому вот уже второй год платил такое же жалованье, какое тот получал от казны. Асессор поведал все новости о горных делах да передал копии донесений Татищева. Нет, не успокоился горный начальник. Напрасно, Василий Никитич, напрасно. Разговаривал с Демидовым, асессор по сторонам поглядывал - не подслушивают ли. Никита Демидович ощущал этот подозрительный страх во всех петербургских конторах, где бывал. Настороженно, неуверенно жил столичный чиновный люд — взятку брал с опаской, но брал. Опасения чиновника Демидов понял, когда дошел до Троицкой площади. Проходя через нее, покосился на мертвые головы, что торчали на высоких кольях. Вороны уже успели обклевать плоть, и черепа скалили зубы, словно насмехаясь над прохожими. Несколько в стороне висели на колесе два свежих тела казненных фальшивомонетчиков. Прежде чем нанизать на колеса, им влили в горло расплавленное олово. Одному, уже мертвому, насквозь прожгло горло, другой был еще жив и хватал рукой монету, привязанную к колесу. Опасное занятие, подумал Демидов, опасное.

До встречи с царем оставалось часа три, и Никита Демидович разорился на прогулку бездельную, захотелось Петербург посмотреть и демидовское в нем высмотреть. Разрослась новая столица, похорошела. Вон сколько дворцов и особняков настроили. И крыши тут покрыты его, демидовским, кровельным железом. В петербургских церквях под ногами демидовские чугунные плиты, В кораблях, что плывут по Неве, каждая крепа, каждый гвоздь из его, демидовского, железа.

Час встречи с царем приближался. Никита Демидович бродил с приказчиком и слугой поблизости — в Летнем саду. Рассматривал античные скульптуры, трогал руками жестяные изображения сцен из басен Эзопа — жесть-то опять-таки демидовская! Полюбопытствовал на фонтаны. Трубы для них тоже готовили демидовские мастера — по персональному заказу самого Петра Алексеевича... Что бы только делали в Петербурге без Демидовых!

А между тем царь Петр занимался редким для него занятием — он вел со своими соратниками почти философический разговор.

Сидели в царском кабинете нового, второго Зимнего дворца, совсем не давно возведенного по проекту иноземца Георга Маттарнови. Собствен но, дворец еще не достроили. Отделали лишь царский кабинет (царь, как всегда, нетерпелив) да еще несколько покоев. Главный же, парадный зал убранством еще не завершен. Но Петр уводил сюда гостей показывал барельефы с аллегориями. Пояснял и про Марса, и про Минерву. Последнее время больше предпочтения отдавал Минерве: Марс почти сделал свое дело, теперь пусть она старается, ведь ей подвластны и ремесла, и города, и сама мудрость.

В кабинете сидели светлейший князь Александр Данилович, адмирал Апраксин, князь Дмитрий Михайлович Голицын, граф Яков Брюс и граф Петр Андреевич Толстой.

Только что вернулись с верфи — спускали корабль, построенный по чертежам самого Петра. Радостное настроение Петра попортил голландский корабел, у которого он спросил мнение о новом корабле. Подумав, тот ответствовал, что корабль получился изрядного художества, и размером добрый, и пушек много..., но в маневре неповоротлив, как и вся Россия... Петр сгоряча залепил голландцу в ухо.

И теперь все сидели в царском кабинете настороженно, искоса поглядывая на Петра и стараясь уловить его настроение,— последнее время он стал совсем неожиданным в своих поступках. После смерти царевича Алексея все они стали опасаться этой неожиданности. Сына не пожалел — не пожалеет и никого другого. Ощущение постоянно нависшей опасности тяготило, раздражало, заставляло осторожничать, но и постоянное осторожничание тоже надоедало и утомляло — особенно князя Дмитрия Михайловича и графа Якова Вилимовича, которые обычно чаще других высказывались по спорным делам. Но и они стали попридерживать свои мнения и сегодня тоже выжидали, стараясь понять настроение царя.

Петр тоже молча разглядывал их, словно в первый раз видел. Он слегка подергивал плечом — признак еще не угасшего возбуждения, и по лицу его пробегали тени какого-то раздумья. Он знал этих людей давно, не один десяток лет. и. как ему казалось, хорошо знал — и достоинства, и слабости, и истинные намерения. Но последние годы все чаще ему чуди лось в этих самых близких людях что-то скрытное, невыявленное, затаенное и, может быть, опасное для него. И даже в хвалебных словах он выискивал теперь иронию и замаскированное недовольство. Ведь раскрылось же при розыске над сыном, что его коварным замыслам сочувствовали и те, в преданности которых он не сомневался. Никому нельзя доверять. Потому кроме тайной слежки и сыска сделал он безродного Павла Ягужинского своим государевым оком — следить за ленивыми и лукавыми рабами, носящими звания сенаторов и тайных советников.

Первый же доклад генерал-прокурора расстроил Петра. Несмотря на грозные указы, сенаторы, как и прежде, не только государевым, сколь ко своим делам прилежат. В сенате, когда нет государя, лаются меж собой непотребными словами. Решенных тысячи и тысячи несчесть. Ежели и решат что, то в сенатских указах одни угрозы бестолковые. Пошлют куда указ — и забудут. Из губерний жалуются, что сенаторы наряжают дела крутые, сроки же определяют вело краткие, штрафы сулят неслыханное, яко великим злодеям. Часто требуют того, что и сделать нельзя, здравого же рассмотрения насущного не чинят... Неправда вкоренилась в правителях от мала до велика, лихоимства умножились. Правителя и судьи людей не берегут и тем небрежением все царство в скудость приводят. Чинов стало много — дельных людей на них не хватает. Дворяне своих детей держат по деревням, на службу не пускают. Два раза уже вызывали в столицу — не едут, скрываются... Это то, что смогло усмотреть «государево око«. Закончив доклад, Ягужинский вперился в Петра — ждал царского отклика.

— Значит, дела у нас идут раковым ходом? - задал царь риторический вопрос. А затем уж не риторический: — Отчего ж такое?

— Дураков много, ваше величество,— ответствовало «око».

— И куда ж их деть? — сам себя спросил царь. Павел Иванович промолчал.

— Что еще скажешь?

Ягужинский забавы ради, а может быть, и не для забавы, сказал про нижегородского губернатора. На тамошней кремлевской стене кто-то ночью написал краской: «Бунту быть». Губернатор поставил у надписи солдат, а в Петербург послал курьера: как быть-поступать? Две недели солдаты охраняли призыв к бунту.

— Вот дурак,— вырвалось у Петра. Павел Иванович снова промолчал, но подумал: «Этот не дурак — притворившийся. В таком деле, как ни поступи — опасайся, что не угадал, не так сделал...

После доклада генерал-прокурора снова засел царь за грозные указы. Даже с проклятием: «...проклят всяк, творящий дело с небрежением». Потому, что «презрение указов ничем не рознится с изменой», и что ослушников указов ожидает верная смертная казнь, и чтоб никто не надеялся ни на какие свои заслуги. И еще написал указ о дураках, «от которых («таковых дураков») доброго наследия к государственной пользе надеяться не можно… Того ради повелеваем: как высших, так и низших чинов людям, и ежели у кого в фамилии есть, или впредь будут таковые, подавать о них известие в Сенат, а в Сенате свидетельствовать, и буде по свидетельству явятся таковые, которые ни в науку, ни в службу не годились и впредь не годятся, отнюдь не допускать, и венечных памятей не давать, и деревень наследственных и никаких за ними ни справливать…».

Всерьез, с корнем намерен царь Петр извести дураков. Но прежде решил с ближними своими посоветоваться — коллегиально. Это модное словечко полюбилось царю, и он повторял его многажды и приклад старался подать. Для того и собрал ныне в кабинете советчиков и прожект указа о дураках зачел. И уставился в советчиков — мнений ждал. И все бы коллегиально поддакнули согласно, если б князь Дмитрий Михайлович не ударился в вольнодумство, выслушав сей указ.

— Дураков указами не изведешь... Сенаторов же самих проверять надо... Дураков там много, где умных боятся. История свидетельства дает, что дураки при деспотах плодятся, им при них просторно. А надобно б, чтоб умным простор был...

Лицо царя налилось кровью. Опасно шутил князь Дмитрий Михайлович, опасно. Адмирал Апраксин даже крякнул. Почти такие же слова Петр уже раз слышал. Слышал на дыбе от своего бывшего любимца Александра Кикина, перекинувшегося непонятно почему на сторону царевича Алексея.

- Что за охота тебе,— спрашивал тогда Петр Кикина, уже хрипевшего в предсмертных мучениях,— что за охота была тебе, умному человеку, идти против меня?

— Что я за умный человек— собрав последние силы, ответил Кикин,— ум любит простор, а у тебя ему тесно...

Петру тогда показалось, что эта мысль умерла вместе с Кикиным. Оказалось — не умерла. Вот теперь и надергал, затряс царь головою. Все ожидали бешеного припадка. Молчали. Но Петр справился, не дал овладеть припадку. Как ни странно, но уважал князя Голицина и прощал ему то, что не простил бы другим. Князь это понимал и частенько играл в рисковую игру. Многие дела царские и новшества разные не одобрял и не скрывал того. Говаривал о них такие охульные слова, что глава Тайной канцелярии не аз предлагал царю укоротить старому князю язык вместе с головой. Петр не давал согласия, хотя такое желание и у него самого появлялось. Считал князя чем-то вроде юродивого, которому можно говорить все. Только от двух князей и терпел дерзкие слова — от Дмитрия Голицина да Якова Долгорукова. Но слушал их обычно наедине. Петр иногда уставал от льстивых слов. Когда слишком много сластей, захочется и горького. Правда, такое желание все реже и реже приходило к нему, он полюбил сладкое, хотя другим и повторял часто: будь подобен трудолюбивой пчеле, которая сладкий мед собирает не только с благоухающих цветов, но и с ядовитых растений.

Так вот. Когда объедался Петр хвалебными словами, то ехал в дом к князю Дмитрию Михайловичу. И не то, чтобы разрешить какие-то сом нения или получить совет, а чтоб услышать об очередной реформе-перестройке язвительные и неприятные слова, которые хотя и раздражали непомерно, вызывал гнев, но давали мыслям новое устремление.

Но это для себя. для других персон важных, сенаторов и тайных советников, держал при себе целый штат шутов, тоже обычно из знатных. Переводил в шуты тех, кто, занимал немалую должность, сотворил чрез мерную глупость или за другую какую провинность. Попадали в царские шуты и сим что только притворялись дураками, чтоб избежать наказания за провинность. Царь выводил своих шутов на ассамблеи или на миры, как на работу. Предварительно же шуты должны проведать о проделках министров и сенаторов. Над царскими шутами издевались все кому не лень. И наоборот. На пиршествах и празднествах шуты зло, а иной раз и опасно высмеивали и вышучивали самых важных персон (не исключал самого светлейшего князя Александра Даниловича), перед всеми ведал о пороках и лихоимствах. Иногда же становились и палачами: по царскому намеку спаивали какого-нибудь министра, затевали с ним драку и крепко колотили важное лицо. Когда же пострадавший жаловался царю на шутовские оскорбления и побои, Петр только руками разводил:

— Что с ними поделаешь! Вы же знаете, что они дураки.

Царь превращал в шутов не только придурков, но и людей ума немалого. но направление которого беспокоило или раздражало самодержца. Во Всешутейшем и всепьянейшем соборе подвизался одно время князь Юрий Шаховский — рода старинного, знаменитого. Посвящение его в чин шута Петр объяснял так: «Один из умнейших русских людей, но притом обули мятежным духом». Персоны великие боялись его едкого, желчного ума пуще огня. «Самый злой сосуд»,— говаривал про него князь Борис Куракин.

Князя же Дмитрия Михайловича Петр в шуты не посвящал — уважал. Да и не принял бы князь тот вид — гордый был.

Все сидевшие в царском кабинете понимали, что прощал самодержец князю до поры до времени. Уж холм сына родного не пощадил... Ох, опасно глаголет ныне князь Дмитрий Михайлович. Ходил по самому-самому краешку бесстрашно. Может быть, это-то бесстрашие и выручало его. Засомневайся он сам в себе, и император, пожалуй, засомневался бы нужно ли ему терпеть такое. Но Князь Дмитрий Михайлович уверенно вел беседу. Он уловил каким-то инстинктом, что настроение царя неожиданно переменилось и он сегодня стерпит многое. Какая-то мысль мучила его, но никак не давалась. Чтоб уловить ее, он и вслушивался в голицинские рассуждения. Князь же эти рассуждения поворачивал как бы наоборот прежним.

А тут еще масла в огонь подлил светлейший князь, свое мнение высказав:

— К дуракам на Руси привыкли. Опаснее шибко умные...

Петр насмешливо покосился на светлейшего:

- Дак тебя. Данилыч, опасаться надобно.

Меншиков гордо выпрямился, но нижняя губа его обиженно оттопырилась. Ему, конечно, донесли, что совсем недавно император вывел его из состава торжественной делегации в Стокгольм и объяснил почему:

«Меншиков говорит по-немецки и, следовательно, может обнаружить перед всеми свою бездарность и наговорить глупостей, на которые он только и способен». Взамен Меншикова послал адмирала Апраксина и тоже пояснил: адмирал, «правда, не умнее его, но он по крайней мере говорит только по-русски и ему дается хороший переводчик, который будет говорить за него умные вещи...».

Адмирал тоже извещен о тех царских словах, а потому в беседу не вступал, молча посапывая.

Меншикова неожиданно поддержал князь Дмитрий Михайлович (непонятно только всерьез ли):

- А его светлость, пожалуй, и прав. Слишком умные ох как опасны. Их многие властелины опасались. И не токмо властелины...

Голицын задумался, что-то вспоминая. Примеров разных он знал — уму непостижимо. Читал князь почти на всех европейских языках. Библиотеку в своем Архангельском имел, почитай, наилучшую в России. И больше всего книг по истории, политике, философии… Просвещеннейший человек князь Дмитрий Михайлович.

- Дак вот Аристотель повествует об эфесцах, которые изгоняли из го рода выдающихся своих сограждан. «Да не будет никто из нас лучшим.— смиренно говаривали при этом,— и пусть живет он в другом месте и у других».

— Это еще милостиво поступали,— вмешался в беседу Яков Вилимович.— Булгары же на Волге иначе поступали. Кажется, Ибн Фадлан, побывавший у них, описывал в своих путешествиях: когда видят они человека подвижного и сведущего в делах, то говорят: этому человеку приличествует служить богу. Посему берут его, кладут на шею веревку и вешают на дереве.

- Особенно тираны прилежно избавлялись от слишком умных. Помните у Геродота.— Князь Дмитрий Михайлович обвел собеседников глазами.— Так вот, он повествует о молодом тиране Коринфа Периандре, который отправил посла к милетскому тирану Фрасибулу узнать, как лучше на вести у себя порядок. Фрасибул же пригласил посла за город и, гуляя с ним по полю, несколько раз переспрашивал о цели визита и все время срывал колосья, что возвышались над другими. Так гуляли они, пока на поле уже не осталось лучших и высоких колосьев. А отпустил Фрасибул посла, так ничего ему не сказав. Только и смог посол рассказать Периандру, как милетский тиран испортил свое поле, лишив его лучших колосьев. Но Периандр понял совет и казнил или изгнал выдающихся своих подданных...

Князь Голицын замолк и посмотрел на царя. Тот криво усмехнулся:

— Дурацкая басня. На своей ниве я выпалываю только сорняки. Или когда хороший колос заражен вредной болезнью... Как и государь Иван Васильевич...

— Иоанн Грозный тоже послушал совета старца Вассиана, монаха Иосифова монастыря, куда заехал после казанского похода. А совет был таков:

Иоанн, помня, что Вассиан был любим еще отцом его Василием, зашел к бывшему епископу. а теперь монаху в келью и спросил: «Как я должен царствовать, чтобы вельмож своих держать в послушании?» Вассиан и подсказал: «Если хочешь быть самодержцем, не держи при себе ни одного советника, который был бы умнее тебя, потому что ты лучше всех. Если так поступишь, то будешь тверд на царстве и все будешь иметь в руках твоих. Если же будешь иметь при себе людей умнее себя, то по необходимости будешь послушен им». Иоанн Васильевич и перебил всех умных...

— Откуда про сей совет знаешь? — Петр снова гневно нахмурился.

— Рукопись у меня в библиотеке хранится... боярина князя Андрея Курбского.

— Нашел кому верить. Оклеветал он великого государя Иоанна Васильевича... Знаю, и меня многие называют тираном. Ошибаются я том. не зная обстоятельств разных. Но тебе и повторю: английская вольность нам ни к чему. Вон неволею-то сколько уже всего сделано… Не все еще (вспомнил доклад «она»), но доделаю, если успею. Я искореню непокорных и зловредных, разумных и повинующихся возвышаю и награждаю. Умных же не боюсь, разыскиваю их...

— Хитрых, государь, хитрых. Истинно умные редко бывают покорными...

— Возвышаешься, князь, высовываешься над полем.— В голосе Петра зазвучала угроза. Он сделал жест, что коллегиальное советывание закончено. Жестом же повелел, чтоб адмирал Апраксин остался.

 

Федор Матвеевич, чтоб отвлечь царя от мрачности, сразу же завел раз говор про любимые корабельные дела. Вести для царя рассказывал отрадные. Никита Демидов поставил для кораблей самое доброе железо. И не только железо. Как-то упрекнул император Апраксина, что расходы на лес для флота чрезмерно велики. Адмирал обратился за советом к Никите Демидову, а тот сам взялся за подряд дуба для кораблей, обещал поставить его намного дешевле, чем прежние поставщики. Выполнил же тот подряд даже раньше обещанного срока и поставил дуба не на три корабля, как обещал, а на шесть да еще па пять галер... И железо по-прежнему ежегодно ставят в Адмиралтейство самое отменное. Ни разу Никита Демидов ни в чем не подвел...

С удовольствием слушал Петр адмирала — даже зажмурился. Федор Матвеевич доволен, что царь доволен. Апраксин любит царя, но совсем не любит его реформы... Сегодня угодил царю — глаза его повеселели.

- Ну вот, а говорили... Есть в России деловые умельцы... А кто заметил Демидыча, а? - неожиданно для Апраксина похвастался Петр. Федор Матвеевич сочувственно высказался:

- Хорошо, если б у тебя было десятка два таких помощников, как Демидов

трав -

— Счастливым счел бы себя, если б имел таких пять или шесть... Спрашивал меня на днях герольдмейстер, каким манером ему знатное дворянство определить. И на то ему ответил: знатное дворянство по год пасти считать. Демидыч на подлости произошел но благородство свое делами знатными доказал. А потому пожалую я ему дворянское звание, прикажу указ о том заготовить...

 

Никита Демидов шел на встречу с царем настороженно. Он успел побывать в кое-каких вельможных дворцах и столичных канцеляриях, где вел, казалось бы, пустопорожние разговоры, был обольстительным и щедрым. Расспрашивал всех о здоровье государя, пытаясь представить его настроение, чтобы знать, о чем стоит говорить, а о чем нет. Еще одно обстоятельство занимало его. За скорую поставку фонтанных труб и корабельного леса он вытребовал небывалые льготные указы — его демидовские караваны никто не смел ни задерживать, ни осматривать. Из тех указов Никита Демидович извлек для себя пользу немалую. Поставив по дешевке тот же дубовый лес себе в убыток,— он загрузил свои караваны разными заповедными товарами. Поскольку никаких пошлин и иных сборов он не платил, то продал все в Петербурге русским и иноземным купцам с превеликой прибылью, которая перекрыла все убытки. Но такие дела не иголка — от всех не утаишь. Потому и беспокоило его — не проведал ли о том какой фискал да не настрочил ли доноса. А если настрочил, то дошел ли слух до государя. Коли дошел, то от надзора татищевского не избавиться. И затевать разговор о том не следует - хуже будет. Ничего определенного Демидов так и не узнал, сколько ни прислушивался, ни присматривался, ведя с самыми разными сто личными людьми «светские» беседы.

Страхи демидовские пропали, едва он оказался в дворцовом кабинете. Петр весело обнял его, расцеловал, сам усадил в кресло, дружелюбно тряс за кряжистое плечо. Обрадовался уральскому подарку холсту да рукавицам на горной кудели, щупал их, бросал в каминный огонь, снова, дивясь. рассматривал. Спрашивал, где тот горный камень берут да как ткут из него несгораемые вещи. Расспрашивал и о заводах, и горных делах, сокрушался, что руд золотых и серебряных до сих пор в России сыскать не могут.

А помнишь, государь, тех зверей диковинных, что поднес в презент (научился и Никита модным иноземным словам) при рождении царевича? Те звери выведут к рудам золотым и серебряным. Обещаю...

— Благодарю, Демидыч, за заботу общую. Знаю, ты слов на ветер не бросаешь... Трубы для фонтанов славно изладил. За ревностную твою службу дворянином тебя сделаю и статую тебе медную в Петербурге поставлю.

- Найдем серебро, государь. И фонтанных труб еще наделают мои мастера, если... с голода не перемрут...

— Что так?

Всегдашняя выдержка чуть было не изменила Никите Демидовичу - он взволновался. Вот и наступил его час, когда решаются большие дела, когда поворачиваются по-иному события. Всему, что он скажет сейчас, царь поверит, он чувствует, что поверит. Сейчас, вот в эту минуту решается исход их, Демидовых, битвы с Татищевым. И не только с Татищевым. В эту минуту решается: быть или не быть им с Акинфием горными королями. Игра идет крупная, может быть, главная игра...

— Наставил капитан Татищев в верхотурских краях заставы на дорогах, и не пускают они на мои заводы подводы крестьянские с хлебом который уж месяц. И от голодухи ослабли мои мастеровые, а иные и разбежались... Мастеров нужных себе позабирал... А в медном деле на Тагил-реке от него никакого вспоможения. Одно помешательство делам нашим. И мздоимством занимается...

- Василий Татищев? — сомнение мелькнуло в глазах Петра. Никита уверенно повторил и прибавил еще про татищевские противности. Сомнение в царских глазах погасло.

— С Татищевым разберусь... Что еще хочешь? Проси...

— Невьянский завод у нас главный. Вроде бы столица наша горная. А кроме домен — никакого каменного строения. Старшой сын Акинфий задумал хоромы каменные построить. Разрешишь?

Никому, даже самым знатным персонам, не разрешал царский указ заводить каменные дома и дворцы, кроме как в Петербурге. Но Никите Демидову сегодня Петр отказать не мог.

— Значит, крепко прижился на Урале. Одобряю. Ставь добрый каменный дом, чтобы и внуки, и правнуки в нем жили... Обрадовал ты меня сегодня, Демидыч...

 

* * *

Два года живет уже Илья на Невьянском заводе, но так и не избавился совершенно от тобольской тоски. Вроде бы снова проснулась в нем жажда жизни, но какая-то вялая, малосильная. Что-то перегорело, утратилось — и умалились желания. Безразлично, во что одет и что ест за обедом. Лишь за чертежами подключались затаенные силы и оживало воображение.

Постройки, однако, ему пока поручали рядовые, неинтересные. Потому и тоска не рассасывалась. Но вот пригласили его оба Демидова в свой дом, посадили за стол. Заговорил Никита Демидович (Акинфий Никитич молча слушал) о новых каменных хоромах, перечислил, сколько и каких покоев хотели бы иметь. В каком же стиле строить господские хоромы, о том ничего не сказал, даже примера не привел. На вопрос Ильи ответил странно:

— Дом должен походить на хозяина.

И никаких больше намеков. Загадочку загадал Никита Демидович. Так уж устроен человек — любопытен к непонятному. Захотелось Илье разгадать Демидову загадочку.

Загадочка еще и в том, что хозяин не один — два. В чем-то и схожи, но у каждого своя самость. И на две самости угодить непросто. А угождать надо — заказчик есть заказчик. Илья не только запомнил, но и принял поучение Трезини зодчий строит свое, но не для себя - для других строит зодчий, чтобы другим было угодно, любо, приятно, нужно. Такое уж хитрое мастерство у зодчего. Чтоб и заказчик доволен, и зодчий, само собой. Потому что он не лакей, не слуга, а зиждитель, как и творец-бог.

Распоряжается на заводе всем Акинфий Никитич, но главный хозяин — Никита Демидович, хотя и бывает здесь редко, наездами. У него же вкус стародавний, увлечений иноземных не признает. Одежду носит исконно русскую, простую и удобную, а не куцые штаны немецкие, парики и кружева. Хоть и строг Никита Демидович, и суров бывает, но не угрюм, а права чаще веселого, жизнелюбого. Любит мешать дело с шуткой

не в ущерб делу, конечно, любит балагурить. Прячется у него внутри веселость, несмотря на суровый, аскетический вид. И неожиданные они оба, Демидовы, непредсказуемые, потаенные.

Так пусть хоромы будут похожи на Никиту Демидовича. Внешне господский дом — суровый, кряжистый, внушительный. Гладь толстых стен пусть нарушат только оконные проемы с лопатками. А внутри пусть будет уютно и весело. Сводчатые потолки как в старых московских домах, а по сводам и стенам роспись пустить на русский манер...

Затея с настенными росписями понравилась, особенно Никите Демидовичу. И пока возводились хоромы (из наилучшего кирпича, дуба, лиственницы, чугунного литья и кованого железа), Илья засел за сюжеты для фресок.

Блаженное это было для Ильи время, когда склонился он над проектом и сюжетами. В те месяцы сблизился он с Акинфием Никитичем, А до этого долго относился настороженно. Ведь его купили для хозяйской надобности и корысти, как раба. Он стал собственностью Демидова, и мысль об этом тяготила.

Но когда Илья пояснял Акинфию Демидову, тот слушал и смотрел уважительно, даже с восхищением, как на человека, обладающего даром, для самого Демидова недоступным, таинственным. Илья успел заметить, что Акинфий Демидов вообще чтил высокое мастерство и собрал у себя в Невьянске самых разных одаренных мастеров, восхищенно радовался каждой мастерски сделанной вещи. С такой же искренней почтительностью смотрел к па проекты гостиного двора и хором, которых еще нет, мо которые уже как бы есть. Скоро его, демидовская, воля воплотит эти ливии в сущее, в бьттие вещественное. Эта сопричастность к одному и тому же объединяла их. В эти минуты между ними исчезала разница — они были равны. И в эти мгновения Илья даже любил Акинфия Демидова.

Целиком погружаясь в свой мир зодчего, отрешаясь от житейского унизительного положения, от печалей и горестей, Илья чувствовал себя всемогущим понявшим весь огромный мир, ибо зодчество - это продолжение Сотворения мира, его украшение.

И вдруг его вьтрьтвали из этого блаженного состояния и он оказывался в ином мире - неуютном и враждебном. Появлялся другой Акинфий Демидов надменный и жестокий властелин, который требовал Унизительного подчинения, давал почувствовать твое положение раба, с которым могут поступить как угодно хозяйской воле. Тогда Илья страдал и мучился от унижения, от собственной ничтожности и бессилия. Это случалось нечасто, но это было.

К Илье Акинфий Демидов относился, пожалуй, лучше, чем к другим мастерам, чье искусство он умел ценить. К другим он чаще проявлял свое презрение, с каким-то садистским любопытством наблюдал поведение униженного и оскорбленного, словно какие-то опыты ставил Акинфий Демидов, издеваясь над людской гордостью. За малейшую промашку в деле, а иногда и просто так сбивал он могучим ударом огромного кулака мастера с ног, хладнокровно ожидая ответной реакции – примется ли это покорно или проявится какое-то сопротивление

Илья, не умевший постоять за себя, каждый раз, оскорбившись за другого, пытался защитить его, дерзко осуждая очередную Акинфиеву не справедливость. К таким словесным протестам Ильи, как ни странно, Демидов тоже относился с любопытством, не прерывал, часто выслушивал до конца, но отвечал какой-нибудь фразой, смысл которой сводился обычно к одному: не суйся не в свое дело. Однажды сказал, усмехнувшись:

- Справедливость есть не что иное, как полезное более сильному.

Сваи ли слова сказал Демидов или вычитанные, Илья не знал. Акинфий Никитич читал книги. Читал и по-русски, и по-немецки, и много читал. Когда Илью допустили до демидовской библиотеки из нескольких сотен фолкалтов, он нашел там книги не только по горному делу и металлургии, но и исторические и философские И во многих были хозяйские пометы.

О том, что Акинфий Демидов читал книги не для развлечения, а искал ответы на какие-то свои раздумья, Илья понял из разговора, который стал как бы продолжен предыдущего.

Мы запутаемся в добре и эле, если будем взвешивать их па общих весах. Все это словесье иг словоблудие англичанин Гоббс лучше других сказал: «Всякий человек называет добром то, что ему нравится или доставляет удовольствие, а злом то, что ему не нравится». Даже один и тот же человек в какое-то время называет злом одно, а в другое - другое.

— Но если так думать каждому, то люди отъединятся друг от друга, будут враждовать, погрязнут в распрях, стараясь уничтожить друг друга.

— Что и происходит на белом свете.

— Но люди не для этого живут. Для чего же?

— Чтоб построить общий парадиз.

— Ну, в эти басни разумные люди уже давно не верят...

 

...Однажды произошла встреча, которая так была нужна Илье и для настроения, и для фресок. Сюжеты для настенных росписей не получались. С отцом он писал обычно библейские истории. Но жилые хоромы не храм божий. Здесь нужно другое. Что? Илья перевел кипу бумаги. Все не то. Все не то.

…Он появился у него в избе-мастерской неожиданно. Не то чтобы бесцеремонно ворвался, но и без особых церемоний. Высокий, огненно-рыжий, насмешливый.

— Прослышал, что живет здесь печальный отшельник. Решил навесить, знакомство завести, незваным гостем явиться.

Представился:

— Кирша Данилов — последний на Руси дурак. Все поумнели, а у меня не получилось.

Илья сначала не принял балагурства. Но Кирша мог разговорить и мертвого. Через час Илья уже вовсю болтал с новым знакомцем, вспоминая смешные случаи, улыбался, хохотал над прибаутками Кирши. Он так и не узнал, откуда и зачем появился Кирша на демидовском заводе. Странных людей в Невьянск заносило не мало. Акинфий Демидов на какой-то блажи привечал странных людей.

«Последний дурак» оказался одним из последних скоморохов — веселого и неунывающего племени, что издавна потешало, смешило и будоражило русский народ. Когда-то бродяг-скоморохов можно было видеть на ярмарках и народных гуляниях, в торжках и кабаках, в мужицких избах и боярских хоромах. Где собирался народ, там появлялись и скоморохи в своих смехотворных одеждах и «харях», с медведями и собаками.

Разыгрывали сценки, пересмешничали, сквернословили, пели и плясали. Были среди скоморохов и безобидные для властей пустомели, и знатоки всех скорбей народных. За показной глупостью сквозила едкая насмешка, которая зло жалила сильных мира сего. Скоморошечьего глумлении побаивались сами патриархи российские. Цари тоже косо поглядывали на ватаги скоморохов, а затем и совсем на них озлобились. В царских грамотах появились угрозы. Воеводам настрого велено: «Где объявятся домры, и сурны, и гусли, и хари, и всякие бесовские гудебные сосуды, там те бесовские изры велеть жечь; а тех людей, которые от такого богомерзкого дела не отстанут и впредь будут продолжать держаться того же богомерзкого дела, по государеву указу наказывать и б батогами нещадно».

Опасно стало скоморохам на площадях и ярмарках. Пересмешников ловили, били, ломали на дыбе. Выживали лишь самые отчаянные, да и те подались подальше от Руси — за Каменный Пояс, где у церкви и царя руки покороче. С одной из таких скоморошьих вольниц и пришел в Сибирь Кирша Данилов.

Был он не только искусным песенником и гусляром, но и бывалым человеком. Воевал простым солдатом, гулял с вольными казаками по матушке, искал с рудознатцами медь и железо. Била-пытала его судьба, по не сломала, не вытравила скоморошью закваску.

Ужились, перемешались в нем крайности русского человека. То видел его Илья гулякой праздным, хмельным озорником и безобразником, распивающим похабные песни и частушки, сквернословом и задирой, глумившимися над всем и вся. А то являлся Кирша Илье тихим, нешумным. Неторопливо, раздумчиво и разнеженно настраивал свои гусли и сам настраивался на особый лад. И тогда слышались в его песнях то беспечная радость, то щемящая печаль, и задушевно пели его гусли про злосчастье добра молодца, и про девичьи страдания, и про горькую вдовью долю. Вслушиваясь в гортанный голос Кирши, внимая ему, Илья верил, что страдает Кирша так же, как и тот, обделенный удачей добрый молодец, так же, как разнесчастная в любви девица, так же, как горемычная вдова. Казалось, собрал Кирша в себе все горести и беды других и страдает вместе с ними. И те, кто слушали его, тоже страдали, тосковали и радовались.

В иной же вечер появлялись у Кирши другие, былинные настрои. И тогда торжественно и величаво зачинал:

Благословите, братцы, про старину сказать,

Как бы старику стародавнюю.

Как бы в стары годы, прежние,

В те времена первоначальные...

И раздавался звон мечей — то сражались богатыри за землю русскую, и слышался пронзительный посвист Соловья-разбойника, и хмельно шумел княжеский пир в Великом Киеве, и плыли по синю морю ладьи Садко — богатого гостя...

Неистребимы на Руси Кирши Даниловы. Шли века, менялись поколения, гибли города, рукописи и книги, беспощадное, всепожирающее время многое, слишком многое обращало в небытие. Но в каждом поколении находились свои Кирши и как эстафету передавали из уст в уста мифы, легенды, былины, предания, песни и пословицы, передавали другим щедрость душевную, мудрость житейскую, историю народную...

Уходил Илья от Кирши с переполненной душою и принимался за свои фрески. Услышанные слова и мелодии воплощались в цвета и линии, и населял он стены и своды хоромных горниц Ильей Муромцем и добры ней Никитичем, Соловьем-разбойником и Змеем Горынычем, диковинными зверями, птицами, растениями... Спорилось-ладилось у Ильи ремесло, коему выучился он когда-то от отца.

Роспись фресок — особая живопись со своими правилами. Фреску писали по левкасу — двуслойному грунту, нанесенному на хорошо просохшую штукатурку. Сначала накладывали толстый слой левкаса, а па него еще один — тонкий — из мелко и тщательно протертой извести с измельченным кирпичом. Чтобы придать левкасу прочность, добавляли хлебный отвар. Все это Илья запомнил накрепко — не раз повторял с отцом.

Наложил на стену верхний грунт — теперь уж не зевай, успевай нанести рисунок и краски, до того как он высохнет. Тут нужна и верная рука, и точный глаз, да еще чтобы душа не отставала от руки. Ежели ж в душе пусто, то и на фреске не густо. В Илье же звучали песни и былины Кирши, и рука сама, точно по волшебству, выводила нужный узор. Загорались на стенах и сводах яркие, как самоцветные каменья, краски: полыхала пламенем киноварь, ласкали глаз нежные оттенки голубых и золотистых тонов. И линии получались как надо, как хоте лось — то мягкие, то упругие, то плавные, то угловатые... Мир пополнялся новой красотой.

 

Фрески понравились. Подобрел к Илье Акинфий Демидов, отвел под мастерскую светлую горницу в новых хоромах, заказал через петербургского приказчика краски и кисти иноземные. Проглядывая как-то его рисунки, увидел среди них карандашный набросок Никиты Демидовича, повертел задумчиво.

— А что, Илья Алексеевич, парсуну с батюшки написал бы? Красками. Мысль такая приходила и самому Илье — просился облик старого Демидова на полотно.

— Получится ли...

Краски приворожили Илью с малых лет. Заметив такое пристрастие сына, отец старался подогреть его, мало-помалу раскрывая секреты ремесла. То попросит расписать орнамент или пейзаж на иконе, то одежду или другое долинное, а потом и на лица перешли. Правда, на иконах лица должны выражать какую-нибудь одну страсть или добродетель (другое дело, что не все следовали канону). В живом же человеке пере мешано всякое попробуй угадай, что и сколько. В Тобольске Илья попытался написать лик Ремезова. Был он тогда Семеном Ульяновичем очарован, и это отразилось в парсуне: мудро и благородно смотрел с полотна творец Тобольского кремля. Ремезов, разглядывая свой лик и вспоминая что-то, очевидно, отнюдь не мудрое и благородное, сказал тогда:

— И все-таки человек лучше своих поступков...

Тогда Илья не обратил внимания на эти слова. Парсуна так и осталась незаконченной, как и кремль, ибо прервались счастливые тобольские дни у Ильи. Он вспомнил ре слова, когда принялся за парсуну Никиты Демидовича. Он многое, слишком многое не знал про Никиту и Акинфия Демидовых, но и того, что знал от других и видел сам, до статочно, чтобы видеть в них воплощение зла, несущего людям многие беды. Но ремезовские слова всплыли в памяти, и теперь он и на Демидовых смотрел как на людей, которых скопился нерастраченный запас добрых намерений, но которые они просто еще не успели проявить. Человек лучше своих поступков, и это лучшее надо суметь разглядеть и напомнить об этом самому человеку.

И Илья с любопытным пристрастием всматривался в Никиту Демидовича, в его огромную голову какой-то странно уродливой формы, с крутой залысиной, обрамленной черными с легкой проседью волосами, в пронзительные глаза, в которых вдруг появлялась какая-то заслонка, непонятно что закрывавшая. Какие затаенные страсти скрываются в этом человеке?

Они мало разговаривали, часами сидя друг против друга... Никита Демидович вернулся из Петербурга какой-то другой, не похожий на прежнего, стал впадать в задумчивость, не свойственную ему раньше. А Никита Демидович уже в который раз вспоминал свою последнюю встречу с царем. Он жил тогда в Петербурге уже недели две. Большое дело затеял — заморскую торговлю сибирским железом. Челобитные повсюду разнес — в Берг-коллегию, в сенат, Кабинет его императорского величества. Никто нигде ничего не решал, говорили лишь скользкие слова.

А с какими великими надеждами собирался Никита Демидов в столицу. Все складывалось как нельзя лучше, именно так, как рассчитывал. Василия Татищева отстранили от горных дел, царь повелел начать над ним розыск, а горным начальником послал генерала Геннина, с которым у Демидовых общие покровители — светлейший Меншиков и Апраксин.

Не сомневался: разыщутся при розыске у Татищева грехи — в любом большом деле не без этого. И Геннин повел следствие лишь в одну сторону — искал только татищевские промашки, демидовские же противности не замечал. Не хотел ссориться с высокими милостивцами. Все вроде бы шло ладно. С Генниным он нашел общий язык, генерал помогал в медной плавке на Тагил-реке, Демидовы посылали своих мастеров на новостроящийся Екатеринбургский завод...

Коварен оказался ласковый генерал. Старался угодить всем сразу. Хотя и боялся Меншикова и Апраксика, но царя Петра боялся больше. А в царской инструкции записано (Никита Демидович прознал про это):

«Розыскать между Демидовым и Татищевым, также и о всем деле Татищева, не маня ни для кого...» Казус получился с этим капитаном: ни одной его вины не сыскал генерал Геннин. Чего-чего, а этого Никита Демидович не ожидал. Первые люди империи грешат (и как грешат!), а тут у капитана, приставленного к прибыльному делу, ничего к рукам не прилипло. Чудеса, да и только.

Вышний суд по геннинскому следствию приговорил: у Никиты Демидова, за то что «не бил челом о своей обиде на Татищева у надлежащего суда, но, презирая указы (именной царский указ грозил грозными карами тому, кто станет жаловаться царю, минуя обычный суд), дерзнул его величество в неправом деле словесным прошением утруждать, вместо наказания взять штраф 30000 рублев».

Но это не самое страшное (штраф так и не взяли). Страшнее оказалось другое. Перед отъездом в Петербург, когда Геннин отлучился в Верхотурье, демидовский приказчик подкупил писаря в Екатеринбурге. Тот скопировал черновые письма генерала царю Петру. Вот тут-то Никита Демидович и узнал о коварстве. Вот, оказывается, как «хвалил» Геннин Демидова (а все время говаривал, что хвалит):

«...Демидов мужик упрям, видя, что ему другие стали в карты смотреть, жаловался для того. До сего времени никто не смел, боялся его, слова выговорить, и он здесь поворачивал как хотел.

Ему не очень мило, что вашего величества заводы станут здесь цвесть, для того, что он мог больше своего железа продавать и цену положить как хотел...

...Демидов делал, что он хотел, и, чаю, ему любо было, что на заводах вашего величества мало работы и опустели...»

Вот тогда-то и устрашился Никита Демидович, хотя потом самого страшного так и не произошло,— розыска царь не назначил, челобитным Демидовским давал ход, но видеться больше не захотел. Никита Демидович это почувствовал и встреч не искал. Да что там Демидов — министры не могли попасть к царю, чтобы решить важнейшие дела. Однако поговаривали, что государь каждое утро ездит на лодке через Неву в крепость, в Тайную канцелярию. Говорили что-то невероятное об императрице, о ее камергере Монсе... Из крепости же царь возвращался к полудню и закрывался в своем кабинете, видеть никого не желая...

Никита Демидович все-таки решился и направился в Зимний дворец. Нет, не к царю. К давнему знакомцу Алексею Макарову, кабинет-секретарю царскому. Должность его вроде бы и незаметная - все с бумагами возится. Но от него зависит, дать ли ход какой-либо бумаге, от коей зависят большое дело или судьбы людские.

Высидев часа два в передней, Никита Демидович попал-таки в кабинет-секретарю, передал подарки сибирские. Алексей Макаров подобрел, отвлекся от бумаг. Побеседовали о пустяках. Демидов осторожно напомнил о челобитной.

— Ждет своего часа,— кратко ответил Макаров, давая понять, что не забыл. Никита Демидович собрался уже уходить, как боковая дверь комнаты (Петр всегда располагал кабинет-секретаря рядом с собой) открылась и на пороге появился царь. Хотел о чем-то спросить Макарова, но, увидев Демидова, остановился:

- Демидыч приехал...

Неуклюже повернулся, собрался уйти, взглянул на Демидова.

— Заходи...

Никита Демидович зашел в полумрак знакомого кабинета. За окном уже темнело, но свечи не горели. Петр сел почему-то в угол, в кресло, опустил голову. Демидов молча стоял, ждал. Петр медленно поднял голову, посмотрел на него, что-то вспоминая. Лица в полумраке не разглядеть. Бросил глухо:

— Садись.— И жестом: говори.

Никита Демидович начал неуверенно, потом смелее — о том, какую прибыль может получить казна от заморской торговли железом... Вглядывался в государя, пытаясь понять — слушает ли. Петр сидел неподвижно, наклонив голову набок, сгорбленные плечи поникли. Демидов, поколебавшись, повторил:

— С каждого пуда — рубль прибытка... - Петр медленно поднял голову.

— Погоди... Об этом потом...

Поднялся с кресла, пошатнулся. Только тут Демидов заметил, что царь пьян. Петр подошел к двери, замедленно, тяжелым движением потянул за шнур. Где-то за дверью звякнул колокольчик. Вошел денщик.

— Свечи... Венгерского...

Денщик зажег свечи, принес бутылку венгерского, поставил на стол. Хотел разлить вино по большим бокалам, но Петр коротко бросил:

— Ступай.

Сам наполнил бокалы — вино полилось через край.

— Пей! — и первым опорожнил кубок. Демидов, насилуя себя, выпил свой. Царь снова сел в кресло. Потускневшие глаза его чуть ожили, но поперечная складка по-прежнему пересекала лоб, брови у переносицы приподняты, углы рта опущены. Вялым жестом указал на раскрытую Библию на столе.

— Читай! — и откинулся в кресле, полузакрыв глаза. Никита Демидович разгладил помятую страницу, напряг память, вспонимая

Суета сует,— сказал Проповедующий,— суета сует: все суета.

Что пользы человеку от всех его трудов, над чем он трудится под солнцем?

Демидов пропустил несколько строк — забыл.

Все — одна маета, и никто рассказать не умеет,—

Глядят, не пресытятся очи, слушают, не переполнятся уши,

Что было, то и будет. И что творилось, то творится,

И нет ничего нового под солнцем...

Демидов споткнулся, замолчал.

— Ты что? — Петр открыл глаза.— Да ты ведь неграмотен, Демидыч. - Забыл. - протянул руку, забрал Библию, стал глухо читать:

Видел, а все дела, что делаются под солнцем,

И вот — все это тщета и ловля ветра:

Кривое нельзя расправить, и чего нет, нельзя исчислить

Сам себе промолвил я так:

Вот и мудрость свою умножил более всех,

И много видело сердце мое и мудрости и знанья.

Так передам же я сердце тому, чтобы мудрость познать,

Но позвать и безумье, и глупость.—

Я узнал, что и это — пустое томленье,

Ибо от многой мудрости много скорби,

И умножающий званье умножает печаль...

Петр прервался, налил себе вина, выпил. О Демидове словно забыл. Снова взял Библию, забормотал.

Я великие делал дела...

И стал велик я более всех...

Но оглянулся я на дела, что сделали мои руки.

И на труды, над чем я трудился,—

И вот, все — тщета и ловля ветра,

И нет в том пользы под солнцем...

И возненавидел я сам весь труд, над чем я трудился под солнцем,

Потому что оставлю его человеку, что будет после,

И кто знает, мудрый он будет или глупый,—

И будет владеть моими трудами...

Что же остается человеку

За его труды и томление сердца,

Над чем он трудился под солнцем?

Ибо все дни его — печали, и заботы его — это скорби,

Даже ночью нет сердцу покоя,

Даже это — тоже тщета...

Петр надолго замолчал. Вглядевшись, Демидов понял, что тот заснул. Никита Демидович встал и, осторожно приоткрыв дверь, вышел.

 

Все это вспоминал Никита Демидович, сидя перед Ильей. И вдруг рассмеялся. Илья с недоумением смотрел, ничего не понимая.

— Не дочитал государь до того места. Пророк-то хитрил. Вроде бы и надоело ему все на свете и нет больше радости от жизни, а сказал и такое:

Итак, увидел я, что нет ничего лучше,

Как наслаждаться человеку делами своими,

Потому что это — доля его...—

Это я про свое вспомнил. Делами все-таки жив человек. Чем ему еще жить-то...

Илья согласно кивнул. Ему хорошо работалось последние дни. Тем более такими красками и кистями. Расстарался Акинфий Никитич — достал самое лучшее для живописного ремесла. Карандаши в кипарисе и в липе — те, что делают в Нюрнберге из особых сортов графита, в котором нет песчаной нечистоты. Белый венецианский мел, что лучше всякого другого. И черный мел, что выкапывают близ Рима и которым можно нанести самую слабую и нежную и самую густую и широкую тень. И краски хороши. Для белого цвета — белила московские сёияДозме и даже биянка из Венеции; для красного — киноварь, сурик, кармин, бакан, охра; для коричневого — умбра трех сортов: голландская, испанская и своя родная; для синего — ультрамарин, изготовленный из ляпис-лазури, берлинская лазурь и голубец из уральского минерала азурита; для зеленого — ярь венецианская и ярь сибирская, что делают из медной руды-малахита... А какой удобный и изящный мольберт, какая палитра из пальмового дерева, какие кисти — бельи, барсучьи, хорьковые...

С удовольствием колдует Илья над красками. Сам старательно и аккуратно растирает. По старинному рецепту варит льняное масло — на открытом воздухе, в медном нелуженом котле, добавляя, как повар, нужные снадобья...

 

Неожиданно врывается иногда коварный случай в человеческую жизнь. К примеру, заполыхает вдруг в селении пламя и в ненасытной жадности проглотит людские жилища. И останутся на пожарище закопченные печи, головни и черный пепел. Сидят на пепелище погорельцы в неутешном плаче и вое... Но проходит время, и наполняется погиблое место перестуком топоров, и вырастают свежевырубленные избы и дворы. И снова раздается смех и звучат звонкие песни. Жизнь продолжается. Время — великий лекарь.

Так и с Ильей. Казалось, выгорело в его душе все дотла, выжжены навсегда надежды. Прошло время, и проросли на его пепелище живительные ростки. Снова стало откликаться его душа на боли других.

— Запороли насмерть Максима,— сумрачно сообщил Илье Кирша.— Какой мастеровой был, узоры чудные на медной посуде выводил — запороли из-за каприза Акинфия Никитича запороли. Не то слово ему Максим сказал.

— До смерти?

— Завтра хоронят... Месяц тому Петра Бедового в домну бросили... О чем-то грозился донести. В танке с рудой завезли наверх и в металл огненный... И следа никакого...

При встрече Илья спросил Акинфия Никитича: правду ли говорят люди.

— Народ сказ любит — чем страшней, тем интересней.— усмешливо ответил тот.— Ты эти басни не очень-то слушай — так лучше для тебя будет...

Заговорил о том же Илья и с Никитой Демидовичем. Тот промолчал, но в следующий раз принес в мастерскую гпкатулг.у, разложил на столе литых дикошю ютi-юых зверей.

— Присмотрись-ка к сим древним зверям.

Но одном барельефе воли пожирал лошадь, на другом — тигр оленя, из третьем какие-то полузвери-полузмеи заглатывали друг друга, свившись в клубок-кольцо.

— Древние сии вещи... давних-давних времен. А нынешних напоминают, Илья Алексеевич?

— То звери.

— Правила жизни те же.

— У человека другое назначение. И правила другие должны быть. Не глотать друг друга, а делиться друг с другом. Каждый много доброго может сотворить...

— Мечтаниями занимаешься, Илья Алексеевич.

— Повелено человеку от бога самовластну быть,— вспомнил Илья слова раскольника.— Всякая тварь, даже зверь и птица, свободы жаждет.

— Поймал как-то мой внучек птицу. Посадили в клетку. Зиму проси дела. Весной же на волю выпустили. А вскоре, глядь, сама в клетку вернулась. Отвыкла, видать, от вольной жизни.

— Однако не всякая птица отвыкает.

Верно, не всякая. И люди разные. И разная им судьба положена...

Всматривается Илья в лицо Никиты Демидовича, переносит на полотно его черты. Глаза никак поймать не может. Что главное скрывает в себе этот человек? Что?

 

***

С Адама и Евы вселился в человека дух противоречия. То тянет его земля, то небо, то хочется ему покоя, то мятежа, а то и совсем чего-то неясного, смутного. И сам он себе кажется в разное время разным. То слабым и немощным существом, удел которого смиряться и терпеть. А то нападет вдруг гордыня, и возомнит он себя чуть ли не богоподобным, и смутит его душу дерзкое желание. И берется же откуда-то бесовское в человеке.

Уж, казалось, судьба нынче благоволит Илье. Быть бы ему благодарным за то, что живет покойно, не нуждается в куске хлеба, занимается желанным делом, о котором так тосковал на тобольской каторге. Выпрямился после ударов судьбы, выбрался из отчаяния. Зачем же гневить бога недовольством и поисками чего-то непонятного.

Нас всех подстерегает случай, если мы тоже его подкарауливаем.

Вернулся из Тулы Акинфий Демидов. Зашел к Илье в мастерскую, поделился горем, рассказал, как спокойно я достойно умирал отец. Просил, чтобы не ставили на могиле пышного и богатого памятника, а написали бы в надгробии, что жил на земле Мастер. В Туле и отлили чугунную плиту с надписью о том. И здесь, в Невьянске, намерен он оставить об отце память вечную. Статую ли медную отлить? Или часовню красивую построить?

Поразмысли о том, Илья Алексеевич...

Акинфиев заказ не очень-то увлек Илью. Другие замыслы роились в нем. Почти каждый день взбирался он на правый берег Нейвы, на высокую зеленую скалу, оттуда открывался прозор на окрестные дали. Прямо под ним блестел рябью заводской пруд, дымили домны и фабрики, гордо выделялся господский двор с каменными хоромами. За острожной крепостью рассыпались в разные стороны избы мастеровых и работных людей. Красив Невьянский завод ранним утром, когда солнце отбрасывает причудливые тени от разных строений. Но, пожалуй, слишком плоский невьянский ансамбль. Лишь деревянная церковь Преображения да острожные башенки. Все-таки чего-то здесь не хватает. А разрастется селение, еще больше будет не хватать. Теперь, когда Акинфий Никитич получил по наследству все сибирские заводы, собирается расширять он свой главный завод.

Стали вспоминаться Илье башни. Те, что он когда-то видел, разъезжал с отцом по городам и монастырям. Причудливые, нарядные звонницы Ростова Великого... Красавица колокольня Новодевичьего монастыря... Величественные башни Московского Кремля... Суровые башни Соловков... Странные создания эти башни. Одни изысканны и изящны, другие тяжеловесны, медлптелькьт, равнодушны, третьи спокойно-величавы, четвертые тревожно напряжены.

И все устремлены вверх: одни робко, неуверенно, другие дерзко и вызывающе. Эта устремленность в небо всегда вызывала в Илье восхищенное удивление. Когда Доминико Трезини разрезал плоские невские берега колокольней Петропавловского собора, вонзив ее в низкое северное небо, Илья допытывался у него: откуда в тяжелом камне это летящее ввысь движение. Учитель говорил о магических числах, о линии силуэта, о соотношении ярусных объемов и что-то еще о таинственном взлете души зодчего. Отчего же душа взлетает?

Акинфий Демидов не сразу понял его затею. Он видел памятник привычных форм. Илья пояснил, что башня и будет памятником. Напомнил про Сухареву башню, что поставлена в Москве по указу царя Петра в честь заслуг стрелецкого полковника Лаврентия Сухарева. И про церковь-колокольню Гавриила, которую воздвиг Александр Данилович. Возлатюг не столько архангелу, сколько самому себе. Набожные москвичи ругали и кляли, правда чаще шепотом, царского денщика самыми непотребными словами, ибо вознес он свою колокольню аж на полторы сажени выше самого Ивана Великого. И называли ее обычно не церковью архангела Гавриила, а Меншиковой башней.

Демидова башня... Это убедило и покорило Акинфия Никитича. Илья возликовал: я дам тебе то, что ты хочешь, но еще и сверх того дам то, что ты пока не поймешь, а может быть, и никогда не поймешь. Но если не ты, то другие догадаются, что появилось строение знатнейшего художества.

 

Отрешился Илья от суетного мира. Избегал встреч и разговоров с людьми, чтобы не расплескать, не порушить свой еще смутный и неопределенный замысел. Уединялся в своей мастерской на втором этаже господским хором или бродил по берегам пруда и Нейвы. Все чаще пере ходил плотину, Поднимался на зеленую скалу и подолгу смотрел вниз, выбирая место для будущей башни. Хозяин требовал поставить башню на господском дворе, неподалеку от хором и домен, что строены тщанием Никиты Демидовича. Нет, пожалуй, ближе к пруду будет лучше... Зачем люди строили башни? Илья полистал Ветхий Завет, нашел нужное место про Вавилонскую башню. «Все люди на земле имели один язык и одинаковые слова. Двинувшись с востока, они нашли долину и поселились там... И сказали они: построим себе город и башню высотою до небес, и сделаем себе имя, чтобы не рассеялись мы по лицу земли. И сошел бог посмотреть город и башню, что строили сыны человеческие. И сказал бог: вот один народ, и один у них язык; башня это первое, что начали они делать, и не отстанут они от этого, что надумали делать. Сойдем же и смешаем язык их, чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их бог по всей земле, и перестали они строить город и башню…»

Бог воспринял возведение башня как мятеж против него самого. Заподозрил людей, что хотят они добраться до неба и объявить ему, все могущему богу, войну. Пуглив оказался всемогущий бог. Но если он всемогущ, почему боялся? Еще в детстве Илья, не понимая, почему бог не дал людям построить высокую и, наверное, красивую башню, настырно приставал к отцу, требуя объяснить непонятные поступки бога. Отец же или посмеивался, или отвечал поговоркой: мир сотворили, а вас не спросили.

Сохранят ли они с Акинфием Демидовым общий язык и понимание друг друга? Или перестанут понимать, как вавилонские строители? И случится то, что случилось с Вавилонской башней?..

Какой же должна быть она, его башня? Он истратил почти все запасы бумаги, набрасывая один за другим башенные силуэты... Все не то, не то, не то... Прошла зима, наступили погожие дни, Согрелась земля. Мастеровые и работные люди разрывались между заводскими и полевыми работами. Злые, охрипшие от ругани приказчики жаловались хозяину на нехватку рабочих рук у домен и горнов. Всех раздражала рассеянная и бездельная фигура Ильи, шатавшаяся то по поселку, то по господскому двору. Не без умысла доносили о тех праздных прогулках зодчего Акинфию Демидову. Тот кивал в ответ на жалобы, но Илью не трогал, не подгонял, не упрекал...

Предоставленный самому себе, Илья стал уходить с раннего утра в окрестные леса, потому что уже не мог видеть листы бумаги с набросками башен. Здесь, в лесу, он вслушивался i-те в себя, а в шепот трав и листьев, в шум ветра, пепле птиц, жужжание пчел и оводов, вел с собой свой тайный разговор, забываясь, отвлекаясь от навязчивых башен. Как-то заблудился и возвращался уже под вечер, когда солнце уходило

за лес, цепляясь еще за верхушки деревьев. Он выбрался из чащи на поляну и остановился. На опушке леса отдельно от других деревьев на фоне солнечного заката спокойно и гордо устремилась вверх могучая ель. И было в ней великолепие законченности, завершенности, и совсем не ощущалось застылости. Внезапно Илью пронзило ощущение находки. В благородных контурах ели он увидел свою башню — ее силуэт, ее пропорции, ритм ее ярусов... Он увидел то, что искал.

 

...Среди ночи Илья внезапно проснулся. Ему показалось, что толстые стены каменных хором слегка вздрогнули, словно слабая судорога прошла по ним. «Мерещится черт знает что»,— подумал он спросонья и снова заснул.

Рано утром его разбудил приказчик Стефан Егоров и почему-то шепотом сказал:

- Башня… падает...

 

Илья стоял перед почти законченным четвериком, поднимавшимся уже почти па десять сажен. Четверик осел на угол. Илья смотрел на этот явный, совсем явный наклон и не хотел верить своим глазам. По его расчетам, этого не должно было случиться. Глубоко, до самых скальных пород, забиты мощные сваи из лиственницы, на которые легли огромные глыбы диких камней. Никто, даже он сам, не может упрекнуть его в легкомысленности при закладке фундамента. Он настолько прочен, что должен выдержать нагрузку, во много раз большую, чем тяжесть будущей башни...

Несмотря на раннее утро, около покосившегося четверика собралась целая толпа.

- Богопротивное дело, видно...

— Знамение божие...

Илья почувствовал, что у него слабеют ноги. Спотыкаясь и покачиваясь, он ушел к себе в мастерскую и закрылся в ней.

Через несколько дней вернулся откуда-то Акинфий Демидов. Не пришел, как обычно, к Илье, а вызвал к себе. Сесть не предложил. Илья стоял с опущенной головой, как провинившийся ученик.

— Демидова башня должна быть... Или не будет тебя...

Илья поднял голову, посмотрел Демидову в лицо. Ведь и впрямь он похож на царя Петра — тот же овал лица, те же усы, что топорщатся, как у кота, те же бешеные, навыкате глаза. Глаза, которыми царь смотрел тогда, при казни на Троицкой площади. Глаза того непрощающего, немилосердного Христа на отцовской иконе.

Илья не испугался. Он боялся только одного — не построить башню, Неужели Демидов не понимает этого, угрожая ему. Он построит свою башню...

 

Кругами бродит Илья вокруг покосившегося четверика. Вспоминает ночное пробуждение - не иначе как приключилось трясение земли. Оно бывает так редко. Неужели и в самом деле знамение, наказание за дерзкую гордыню. Неужели не построить ему башню, неужели смириться? Неужели его судьба схожа с судьбой строителя Пизанской башни Бонанно?

Всего три яруса кампанилы удалось тому возвести. Всего три из одиннадцати, а башня уже начала падать. Перепуганный Бонанно бежал из Пизы навсегда. Найти его так и не удалось.

Через сто лет, когда улеглись и забылись прежние страхи, новый герцог Пизы приказал достроить кампанилу. Долго никто не решался исполнять волю грозного правителя. Наконец осмелился некий Джованни ди Мимоне. Он начал возводить новые ярусы, загибая башню подобно сабле. За два года кампавилу подняли на несколько десятков метров, но и наклоп увеличился еще на полметра... Джованни не выдержал и последовал примеру Бонанно.

Прошло еще почти сто лет. Пизанская башня продолжала взывать к завершению. Но третий строитель кампапилы, хитрый Томазо Пизано, уговорил очередного герцога не искушать судьбу и отказаться от начального проекта, завершив недостроенную башню лишь небольшой звонницей. Герцог, вняв уговорам, решил не рисковать. Вместо ветровой башни получился наклонный столп в 54 с половиной метра.

Итальянские строители уступили богу...

Но случалось и по-другому. Были башни-удачницы и удачливые зодчие. Илья еще раз проверил расчеты - ошибки не было. Он засел за книги (благо Демидовы пополнили библиотеку редчайшими фолиантами по зодчеству разных стран и времен). Вот они, утешительные примеры.

Оказалось, что Вавилонскую башню вопреки гневу божьему все-таки построили. В книге приводились слова вавилонского царя Набопаласара:

«К этому времени Мардук повелел мне Вавилонскую башню, которая до меня ослаблена была и доведена до падения, воздвигнуть — фундамент ее установив на груди подземного мира, а вершина ее чтобы уходила в поднебесье». Следующий же царь вавилонский — Навуходоносор приказал записать в летописи: «Я приложил руку к тому, чтобы достроить Э-темен-анки так, чтобы поспорить могла она с небом». Это Вавилонскую башню называли Э-темен-анки, что значило «Храм основания неба и земли». Семью гигантскими ступенями поднималась башня к небу, и боги могли по ним спускаться на землю, а люди вознестись до неба.

А седьмое чудо света - Александрийский маяк, что простоял на острове Фарос целых шестнадцать столетий. Ведь он возвысился над землей па 120 метров — в два раза выше, чем его Невьянская башня. Сумел древний архитектор Сострат еще две тысячи лет назад построить это чудо.

Он не смирится. Он построит свою башню...

Смог же Аристотель Фиорованти еще до приезда в Россию выпрямить башню в Мантуе, которая отклонялась на 3 локтя 8 унций. Его пригласил сам герцог, обещав колоссальную награду — 300 дукатов. Награда в десять раз превышала годовое жалованье королевского архитектора Англии. Фиорованти искал причину падения башни и нашел ее. Возможно, и здесь то же самое. Илья пригласил в мастерскую Демидова и перевел ему отчет Фиорованти из итальянской хроники:

«...Я решил копать, чтобы выпрямить эту башню, вокруг стены... Когда я начал подкапывать эту стену, то нашел частокол свай под этой башней, но показался канал, полный воды, Я попытался осушить его, но он оказался подобен тому, о котором говорил Августин, когда исследовал вопрос о святой Троице. И мы уже потратили 12 дней на эту воду. Про шли еще две ночи, когда я увидел и понял природу этой воды в том месте, где мне несомненно хватит духа победить ее и затем выпрямить упомянутую башню с Божьей помощью».

— Надо и нам вскрыть фундамент.

— Делай, что хочешь. Проси, что хочешь. Демидова башня должна стоять.

Фиорованти подсказал почти верно — башенный фундамент обводнен. Хотя главная причина наклона — землетрясение, а обводненный слой породы скользнул под углом фундамента от встряски. Воду отвели, и впредь не вредила.

Но башню уже не выпрямить. Придется достраивать с наклоном. Но достроить до конца. Он достроит наклонную башню. Она будет падать, но никогда не упадет. для этого нужна особая прочность башенных стен. Прочность, учил Трезини, это то, что нужно всему и всем — живому и неживому, людям и вещам. Илья засел за расчеты. Одни кирпичи, даже наилучшие, нужную прочность не дадут. Наклон сместил центр тяжести. Нужен противовес. С другой стороны уклона стены делать толще и тяжелее. Восьмерики ставить несколько под углом. Но этого мало. Что еще? Стянуть кирпичную кладку стен металлическими тяга ми. Какими? Чугун хрупок. Значит, нужны толстые чугунные брусья. Подсчитал — башня получится слишком тяжелой. Железные тяги гнутся. Сделать толще — опять лишняя тяжесть.

Сколько демидовского металла перевел Илья! По его чертежам ковали и отливали разные тяги. Ни одна из них испытаний не выдержала.

Подошел как-то к измученному Илье литейный мастер Игнатий Безродный. Посмотрел на его опыты, пошмыкал. Ушел. Вернулся из литейки с железными и чугунными прутьями. Положил на опоры чугунный прут, повесил на него груз — прут сломался. Игнатий положил железный, привесил тот же груз — прут согнулся. Тогда взял мастер два прута — чугунный и железный, соединил их, привесил груз, намного больше,— спаренные прутья не гнулись и не ломались.

— Вот,— только и сказал Игнатий.

 

Снова забрался Илья на правый берег Нейвы, на зеленую скалу. Там внизу, около пруда, между небом и землей, сближая их между собой, стояла наклонная башня. Строг и суров, как и сама земная жизнь, четверик, вырастающий из земли. Его редкие окна недоверчиво, и скрытно посматривали вокруг. Зато восьмерики, устремленные к небу и наряженные в узорные камни, широко распахнули оконные проемы, глядевшие далеко и весело. Сужаясь, восьмерики тянулись к шатровому куполу, возносящему башню в небесную голубизну

К сущему на земле прибавилась башня из камня, металла, дерева и из человеческих мечтаний.

«Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель! Вечно иосились они над землею, незримые оку...»

 

***

Странная меланхолия стала накатываться на Акинфия Никитича. И в последнее время все чаще и чаще. Вот и сегодня, запретив кого-либо допускать до себя, сидел он в любимой горнице и перебирал в памяти прожитые годы. Раньше терпеть не мог подобных раздумий, а если и оглядывался назад, то лишь затем, чтобы вспомнить нужное для дела. Теперь же мысли блуждали в былом просто так, без всякого осязаемого смысла.

И началась та меланхолия всего-то с полгода назад, с той самой поездки в столицу, с аудиенции у императрицы Елизаветы Петровны, когда он преподнес ей слиток золотистого серебра весом двадцать семь фунтов... Как спешил он тогда, обуреваемый сомнениями, не зная, что же ждет его на этот раз в столице новая, невиданная доселе удача или крушение, две тысячи верст он почти не вылезал из своего возка с дворянским гербом и, чтобы не терять время, отказывался ночевать под теплой крышей, а спал прямо на ходу, в возне, укрывшись тулупом. В дороге гневался из-за малейшей задержки, не жалея ни лошадей, пи людей. Он чувствовал, что должно определиться что-то важное в его судьбе, и по старой привычке не оттягивал, а старался как можно быстрее приблизиться к повороту судьбы. Потеря, крушение или новое приобретение ждет его — этот вопрос мучил, и навязчивые, противоположные мысли сменяли одна другую.

Неужели впереди крушение замыслов? Почти полвека создавал он свою горную империю, богатую и могущественную. Создавал на самом тюрочном фундаменте — сначала на железном, потом на серебряном и золотом. Еще царь Соломон окружил свой трои золотыми львами, которые, по библейскому преданию, оживали каждый раз, когда кто-нибудь жаждал овладеть царским троном. Он тоже выкопал золотых львов, которые сторожат его горный трон.

Когда-то они с отцом пообещали государю Петру Алексеевичу найти серебряную руду. И нашли ее. Вернее, нашел ее уже после смерти отца и императора он, Акинфий Демидов. Нашел и утаил жалко стало отдавать такие богатства развратным и никчемным наследникам Петра Великого: все равно промотают без всякой пользы. И сам стал тайно плавить драгоценные руды, перевозя их с Алтая на Невьянский завод. С каждым годом разрасталась в нем неистовая страсть — создать свою империю в Российской империи, Империю, подвластную только ему, Акинфию Демидову. И он создал, почти создал свое царство, в котором никто, кроме него, не считал ни подданных, ни доходы от рудников и заводов, В этом царстве ему подвластны не только рудники и заводы, но и многочисленные села и деревни, крепости и пристани, свои солдаты с ружьями и пушками, тайные дипломаты и купцы, что редут переговоры и торговлю с иноземцами, тайные монастыри и раскольничьи скиты, разбросанные по всей Сибири.

Почти полвека неутомимо создавал он эту горную империю: хитрил, обманывал коварно, подкупал, льстил, изворачивался, унижался и не жалел никого, кто становился на его пути. Но и себя не жалел, не позволял себе никаких излишеств и забав — ни вина, ни карт, ни женщин ни путешествий. Десятки лет изнурительной работы, борьбы и интриг во имя затаенной страсти, что нарастил он в тайниках своей души. Никто, даже отец, знавший его более других, не представлял истинного размаха его замыслов. Никто не знал цены этой мучительной терпеливости, которой он взнуздал свою горячую натуру, выжидая удобное время для очередной битвы, И терпеливо, камень за камнем закладывал он свой заветный храм.

Частью его империи, одним из орудий его власти стала потайная выплавка золотистого серебра, которую он расширял с каждым годом. По мере того как крен его золотой телец, усиливалось его могущество и жажда этого могущества. Он яростно и расчетливо отбивал все покушения на золотого тельца, подкупая или уничтожая всех, кто пытался или мог раскрыть его тайну.

Вместе с расширением тайного дела возрастала и опасность разоблачения, ибо он вынужден был привлекать к секретной плавно новых русских и иноземных мастеров. И когда полгода назад он узнал, что немецкий гатейгор Филипп Трегер выехал в столицу с образцами руд и с доносом, он понял, что шила в мешке больше не утаишь. Даже если на этот раз он не даст Трегеру доехать до столицы, появятся другие доносы. Нависшая опасность и его опытный ум подсказали дерзкую авантюру. Он опередил доносчика и сам объявил императрице о якобы только что найденных драгоценных рудах и предложил Елизавете Петровне совместно, под эгидой Кабинета ее императорского величества, разрабатывать серебряные рудники. Предложить самой императрице стать компаньоном Акинфия Демидова — такое могли счесть и за неслыханную дерзость. Но замысел удался как нельзя лучше. Предложение его было принято благосклонно, и появился именной указ о высочайшем покровительстве и протекции Акинфию Демидову. Теперь, кроме императрицы, никто не смел вмешиваться в его дела.

Главными участниками новой серебряной компании должны стать Акинфий Демидов, императрица и ее тайный кабинет-секретарь барон Черкасов. Для осмотра алтайских рудников Черкасов, по совету Акинфия Никитича, послал бригадира Андрея Беэра, близкого Демидову и зависевшего от него человека.

Как никто из российских горнопромышленников, Акинфий Демидов оказался в выгоднейшем положении. Он осыпан монаршими милостями и привилегиями. Императрица вместе с наследником престола и его невестой уже дважды гостила в тульском демидовском доме. Казалось, все складывается наилучшим манером. Но откуда же эта странная меланхолия, эти тревожные мысли и чувство неустойчивости и неопределенности? Его охватывало предчувствие, что он подбросил в столицу золотое яблоко раздора, подобное тому, что бросила Эрида на свадьбе Пелея и Фетиды и тем вызвала Троянскую войну. Не вызовет ли он своим золотым яблоком гибельную для себя зависть? Он знал российские порядки. Сегодня он под защитой милостей императрицы, завтра эта милость может смениться капризным гневом и он лишится не только рудников, но и жизни. Но главное, рухнет его храм, который он возводил с таким усердием и страстью. Даже он, Акинфий Демидов, добившийся особого могущества, не чувствует себя в безопасности от самодержавного своеволия. Найдется ловкий фаворит, позарится на его, демидовские, богатства, на первые крупные в России серебряные рудники и...

Веди скрытно и тайно незаконную плавку, он, конечно, рисковал, ходил по самому краю пропасти, играя опасностью, но и тогда чувствовал себя увереннее, чем сейчас. Он был хоть и тайный, но полный хозяин своей горной империи. Тайно добытым золотистым серебром заставлял служить себе сенаторов и камергеров, губернаторов и канцеляристов. И по являлись нужные ему указы и привилегии, которые укрепляли его могущество. Теперь поступил по закону и тем отдал золотой ключ (отдал или все-таки еще не отдал?), которым открывал любые двери и которым закрывал от опасных людей ворота своей тайной империи. Он сам отдал, оторвал от себя что-то важное и нужное. Появилось странное ощущение — что-то пропало. Пропало, а в то же время вроде бы еще есть. Старые солдаты говорят, что у них иногда чешется нога, которая на войне потеряна. Он тоже потерял — не только серебряные рудники, но и еще что-то в душе, и это потерянное тоже иногда чешется. Что оставил он от себя в капканах жизни? Как тот волк Волк... Когда же это было?

Зима тогда стояла студеная, с великими морозами. Волки от голодухи совсем обнаглели — забирались на скотные дворы и птичники. Решили устроить на зверей облаву. Акинфий Никитич велел кузнецу Антипу наделать волчьих капканов, которые и расставили на звериных тропах. Проверять капканы вместе с мастеровыми поехал и сам хозяин.

Уже добили попавших в ловушки двух молодых волков и спустились в лог. Издали заметили, как неуклюже метнулся и заковылял к лесу волк. Подошли ближе. Свежий искристый снег вокруг капкана взрыхлен и окровавлен. А в железных зубах ловушки торчала крупная волчья лапа, из ее запястья виднелись розовая кость, клочья шерсти и мяса. К лесу тянулся кровавый след...

— Неужто сам себе? — удивленно произнес кто-то. Акинфий Никитич хотел было послать по волчьему следу охотников, но раздумал... Он так и не узнал, что случилось потом с волком. Замерз ли тот в лесу, истекая кровью, или растерзали его собратья по стае — такое бывает и среди волков. Но лапа в капкане и окровавленные следы на снегу всплывали иногда в памяти. Поступок волка вызвал у него невольное уважение. Вот и он теперь оставил в капкане часть самого себя. Но сможет ли жить после этого...

 

Акинфий Никитич поднялся из кресла и подошел к окну, за которым метался февральский ветер. Луна поднялась уже высоко, и на фоне лунного неба четко просматривался наклонный силуэт башни. Ветер гнал по небу облака, которые то скрывали, то обнажали луну. И башня от этого мрачнела, и очертания ее слегка размывались и дрожали в сумраке зимнего вечера, но вновь высыпали под лунным светом, создававшим зыбкую игру теней на фигурных украшениях восьмериков...

Он любил свою горницу на втором этаже хором еще и за то, что из нее хорошо видно башню, жившую своей особой, таинственной жизнью.

Ветер дул порывисто и все гнал и гнал по небу лохмотья облаков как раз в ту сторону, куда наклонилась башня, стараясь сломать ее и опрокинуть на землю. Демидов не отрываясь смотрел на каменную громадину. И вдруг ему показалось, что башня стала клониться все больше и больше — она падала. Он видел это так явственно, что невольно при крыл глаза и прислушался, ожидая тяжелого грохота. Не до открыл глаза: башня уверенно стояла в своем бесконечном падении...

Успокоенно расслабился в кресле. Он любил эту упрямую падающую башню, которая не падает. Как и она, он тоже устоял под порывами житейских бурь, пытавшихся свалить его. Как и она, он глубоко и креп ко врос в суровую уральскую землю, как и она, надежно стянут метал лом — лучшим в России железом и чугуном.

Так казалось ему раньше. Теперь же такой уверенности у него нет. Теперь что-то порушено в нем, утерян смысл деяний. Так ради чего же он столько лет мучил себя, ради чего погубил столько людей. Лица некоторых всплывали в памяти. Многих и не жалко — дерьмо люди. Он разучился сострадать и жалеть людей. Жалость давно исчезла из него. Заветная страсть вытеснила ее, как и другие ненужные ему чувства. О ком же он смог бы сожалеть теперь? Демидов взглянул на башню, да, Илью Батманова он вспоминал иногда поневоле, смотря на башню, хотя и запретил себе это. Илья был странный человек... Был? Акинфий Никитич подошел к окну, снова посмотрел на гордый профиль башни, на что-то решился и дернул за шнур. В горницу вошел слуга.

— За Стефаном сходи... Разбуди... Пусть придет. – Демидов знал, что в это позднее время его главный приказчик уже спит встает же раньше всех. Обычно он не тревожил приказчиков по ночам: не выспятся — плохие работники. Будил лишь в крайних случаях.

Стефан пришел заспанный, наспех одетый. Молча поклонился, тревожно и вопросительно посмотрел на хозяина. Демидов помолчал, спросил:

- Что Илья Алексеевич? - и, заметив, что Стефан не понял, добавил: - Тот, зодчий башни...

- Жив... Содержим, как приказывали.

Акинфий Никитич опять помолчал думал.

- Приведи его.

Стефан, привыкший за долгие годы ничему не удивляться и без прекославил подчиняться, замялся. Демидов строго взглянул на него.

- Он, должно, помешался... разумом...

Теперь заколебался, было, Акинфий Никитич.

- Делай, что говорю.

Стефан вышел, а Демидов вызвал слугу, велел подать холодный ужин на две персоны. И венгерского из последней присылки. Сервиз пусть поставят тот — серебряный с гербами. Стоял у окна — ждал. Мысленно шел вместе с приказчиком. Вот Стефан вошел в потайную горницу на первом этаже, остановился у настенной фрески с изображением змея огненного (Илья Алексеевич писал). Из всех легенд о змее Акинфию Никитичу больше всего нравилась сказка о змеиных царствах — медном, серебряном и золотом, в которых несчетные сокровища хранили драконы и змеи. И этот змей на фреске словно охранял демидовское тайное царство. Фреску без ведома Илья вырезали и наложили на деревянный щит. Теперь Стефан уже, наверное, сдвинул этот щит с секретом, открыл железную дверь, что скрывалась за фреской, зажег фонарь и спустился в подземный зал с несколькими — в разные стороны — дверями. Открыл ключом одну из них и пошел по подземному коридору. Вот он уже поднялся по винтовой лестнице, что в стене башенного четверика... Вот уже открывает последнюю дверь, за которой темница — единственное помещение в башне, в которое можно попасть только подземным ходом из господских хором. Темница, где по его, Акинфиевой, воле вот уже одиннадцать лет находится узник... Они сидели друг против друга за столом. Сидели и молчали. Молчали с тех пор, как Стефан привел в горницу узника, который безвольно подчинялся всему: послушно опустился в кресло, равнодушно ел из серебряного блюда, машинально пил вино из хрустального кубка. Движения его были тяжелы и замедленны.

Акинфий Никитич смотрел на заросшее землистое лицо Ильи, когда-то такое знакомое, а теперь с трудом узнаваемое. Потухшие, безразличные глаза не выражали никакого интереса к тому, что находилось вокруг. Иногда эти глаза бездумно скользили взглядом по столу, заставленному кушаньями, по портрету Акинфия Демидовича на стене, по лицу Акинфия Никитича, - скользили, ни на чем не задерживаясь и ничего не выражал. Илья не узнал ни горницы, где часто бывал, ни портрета, написанного им самим, ни человека, что сидел напротив.

«Он ничего не помнит,— подумал Демидов и пожалел о своем капризном порыве.

Густые, протяжные, величавые звуки ворвались в горницу. Главный башенный колокол отбивал полночь. При первых же ударах колокола Илья поднял голову. Лицо его дрогнуло и исказилось мучительной гримасой. Он судорожно напрягся, что-то в нем пробудилось, глаза расширились и впились в окно, за которым виднелся силуэт звучащей башни. Затих последний удар колокола, и Илья перевел взгляд на Демидова, всматриваясь в него и напряженно стараясь что-то вспомнить.

— Стоит... не упала...

— Стоит, Илья Алексеевич, стоит.

— Это ты, Акинфий Никитич?

— Я, Илья, я

У Ильи задрожали губы и судорога исказила лицо.

— За что же ты со мной так?

 

***

У костра сидели трое. Ночная тишина уже спустилась в висимские леса. Первозданная легкая тишина. Только деревья шепчутся совсем- совсем тихо. Лад и покой исходит от лесных дебрей, в коих подальше от суетного мира укрылся раскольничий скит. В этот теплый вечер раннего лета все вокруг настраивало на неторопливые раздумья и в ночном покое растворялась суета людская.

Илья блаженствовал в лесном одиночестве. Вот уже третью неделю жил он вместе с Киршей Даниловым в скиту. Но у Кирши свои занятия — он или с утра уходил из скита и бродил неведомо где, или бормотал былины и песни. Илья же корпел над своими прожектами или забирался на соседний шихан, всматриваясь в зеленые дали и горные увалы. Раза два в неделю приходил к ним из другого скита старец, приносил хлеб, молоко, мед.

Запрятал их в висимские леса Акинфий Демидов. Сказал, что ожидают в Невьянск ревизоров, и всех гулящих людей он рассылает на время подальше — кого к углежогам в работы, а они с Киршей могут своими делами и в скиту заниматься. Сегодня под вечер Акинфий Никитич сам верхом заехал в скит. Приехал почему-то один, без приказчиков и служителей, которых где-то оставил. Остался переночевать.

Потрескивал в костре валежник, огненные блики мерцали на лицах. Сидели у костра три разных человека. Но магическое пламя костра как бы объединяло их, по крайней мере, настраивало на откровенную беседу. На Киршу нашла иная ипостась — он любомудрствовал. Илья вспомнил раскольничьи слова, услышанные еще в Петербурге: «…повелено от бога человеку самовластну быть». Кирша же толковал их.

— Прорасти человек должен. Люди как семена, в которых великие силы заложены. В каждом, да не каждый прорастает. Многие остаются в этом мире не проросшими до самой смерти. Другой и даст побеги, да не дозреет, увянет раньше времени. Жизнь человеческую так должно устроить, чтоб каждый мог прорасти самым лучшим, что таит в себе, и в полную меру...

Задумался Илья и хотел уже что-то сказать, но его неожиданно перебил Демидов, спросив не то всерьез, не то насмешливо — не поймешь:

— Чем же ты впредь, Илья Алексеевич, прорасти собрался? Илья на насмешку внимания не обратил, встрепенулся, словно давно ждал такой вопрос.

- Разговор наш, Акинфий Никитич, помнишь ли в гостином дворе?

Демидов кивнул только. О новом гостином дворе поговаривали они давно. Множились невьянские фабрики, людным стал заводской поселок. Ярмарки зимние и летние завели еще по указу царя Петра. Съезжались на них и слободские крестьяне для продажи ржи, овса, сена, и богатые купцы с Волги, Поморья, из сибирских краев. Восточные гости — бухарцы, армяне, хивинцы — нередко с заморскими товарами заглядывали. Ходко шли на ярмарках невьянские товары: котлы и сковороды чугунные, посуда медная и латунная с узорами и картинками, железные подносы лакированные, сундуки невьянские, обделанные мороженой жестью, любые скобяные товары...

В ярмарочные дни любил Илья бродить по торговой площади, заполненной народом, лошадьми, телегами, среди шума, перебранки, торговых спорот. Заглядывал в лавки, где торговали колесами, хомутами, овчиной, чаем и табаком, мягкой рухлядью, платками и шалями, расписными ложками и игрушками, рыбой и солью, пенькой, медом и носком... Бойким местом стал Невьянский завод, и уже тесны и неудобны оказались старые, деревянные лавки. И видя это, захотелось Илье помочь и купцам, и покупателям, построить для них уютный, приветливый гостиный двор — каменный, красивый, просторный. Акинфий Никитич тоже подумывал о каменном гостином дворе, хотя главные его заботы (Илья чувствовал это) были о чем-то другом. Порешили, что строить надо. С тем и разошлись тогда, ничего более не уточняя. Илья же увлекся сей затеей и размышлял о том немало. Случая поговорить обстоятельно все никак не приключалось: Демидов то в отлучке, то не подступишься к нему.

- Одним гостиным двором, думаю, не обойтись. Надобно строить невьянский парадиз...

- Чево, чево?

- Ну не полный пока парадиз, а долю его начальную. Ансамбль из гостиного двора и Палаты ремесел... Можно и дворцом ремесел назвать... Да не только назвать. достойнм мастера твои дворца. Доброе дело ты, Акинфий Никитич, сделал: собрал у себя мастеров искусных, а многих и выучил, ремесла разные и художества размножил. Литье чугунное в истинное художество превратили твои мастера. Посуду медную изрядно украшают чеканкой и чернением — по всей России, говорят, красивее не найти. Железные подносы лакируют не хуже китайцев. Самоцветы гранят искусно и узорчатые камни обделывают. О сундуках невьянских слава пошла... Все это ты лучше меня знаешь. А теснятся твои мастера в избах нёгодных да темных. Заслужили же мастерством своим дворца, чтоб удобно и радостно ремесленничали в светлых мастерских. Художеству радость потребна, без нее красоту не сотворишь... А дворец тот изукрасим изделиями твоих мастеров — лучшим литьем чугунным, чеканкой медной, цветным узорным каменьем, деревом резным. И над каждой мастерской эмблему навесим того ремесла и художества... И пусть узнают о дворце ремесел по всему свету. И раз в год или два станут съезжаться в него мастера из разных краев — дивиться и учиться искусству невьянских мастеров. Твои мастера без скрытности поделятся своими секретами, а гости ответно — своими. И все в выигрыше останутся. Ремесла и художества от того весьма цвести станут и совершенство обретут, красоты больше появится вокруг, и добра меж людьми умножится... С того и парадиз начнется... А о нем слава великая пойдет...

Костер начал гаснуть, тьма подбиралась все ближе. Лица Демидова почти не разглядеть стало.

— Ты, что же, Илья Алексеевич, разорить меня хочешь? Коммерции обычаи мнишь ли? Для чего я мастеров и секреты по всему свету собирал и совершенства высокого достиг? Чтоб раздать конкурентам и прибыток потерять?

— От людей взял людям и отдай. Для общего блага.

- Опасный ты для меня человек, Илья Алексеевич... Гостиный двор каменный — строй. Дворец не дворец, а мастерские хорошие тоже нужны. О раздаривании же секретов — забудь...

 

Илья сидел у себя в мастерской за чертежами Дворца ремесел. Неожиданно ворвался, не закрыв за собой Дверь, встревоженный Стефан. Его ров. Срывающимся голосом выдавил:

— Илья Алексеич, беда... Свод обрушился... что делать, не знаю... Посмотри...

— Где?

— Там... там... Пойдем скорее...

С первого этажа спустились в хоромный подвал и пошли — Стефан с фонарем впереди, Илья за пим — каким-то потайным ходом. Илья ни когда и не бывал здесь раньше. И кто только такое соорудил и зовем. Метров через пятнадцать уперлись в массивную железную дверь. Стефан открыл ее, пахнуло жаром и гарью. Сквозь дым виднелся полурухнувший кирпичный свод, навалившийся на трубу какой-то плавильни. Сквозь рваную дыру проглядывал кусочек неба. В углу подземелья жались какие-то люди, полузадохшиеся от дыма. В глазах злой испуг... Илья вгляделся в опасно нависший свод, угадал места нагрузок.

— Подпорки пока ставить... Здесь... здесь... и здесь... Людей почему не вывел?

Стефан молчал.

— Какой месяц света белого не видим, Илья Алексеевич. Держат, как злодеев, не знамо за что...

Голос показался Илье знакомым. В заросшем, чумазом человеке Илья узнал литейщика Игнатия Безродного. Того самого, что подсказал двойные тяги для башни, а потом выдумал для башенного шатра хитроумную ветряницу, что молнии ловила. Зачем же такого мастера Демидов в подземелье держит?

Ты зачем здесь, Игнатий?

— Серебришко плавим, Илья Алексеич. Для демидовского богачества...

- Помалкивай,— Стефан посмотрел на Игнатия угрожающе.

Вернулся через несколько дней откуда-то Акинфий Демидов. Зашел к Илье в мастерскую.

— Что помог, за то благодарствую. Но лучше бы тебе той плавильни не видеть. А коль увидел — забудь о том навсегда. Так-то лучше для тебя будет.

— Игнатия-то Безродного зачем там держишь? С его божьим даром другим заниматься надо.

- В советчики, Илья Алексеич, я тебя не нанимал. Кого где держать, то моя забота.

 

***

На завод доставили Демидову ее величества Анны Иоанновны повеление немедленно объявиться в Петербурге. В столицу Акинфий Никитич отправился через Тулу и Москву. По деревням ехать неуютно. Столы, вопли, крики, плач баб и детей то экзекуторские команды выколачивают палками подати и недоимки. Попадались и тихие деревеньки — брошенные. Сие значило — снялись враз мужички семьями с обжитых мест и ударились в бега: кто в скиты поморские, кто в леса керженские, кто за Пояс Каменный, кто за рубежи польские. (В Петербурге Демидов дознался — полтора миллиона мужицких душ недосчитывается в России.) Смотреть на такие деревни тоже не удовольствие, но и утеха есть - из тех мужиков беглых не одна тысяча объявится на демидовских заводах и пополнит работный люд.

По Москве бродят толпы голодных нищих, умирая прямо на улицах. По утрам божедомы крючьями затаскивают мертвые тела на телеги и вывозят в подмосковные овраги. Чтоб меньше подыхали с голода, императрица Анна проявила высокоматерную заботу — отменила прежний указ, запрещающий подавать милостыню...

Зато в Петербурге, при дворе ее величества, жили весело: маскарады, балы, ассамблеи, фейерверки огненные. Анна Иоанновна, наскучавшись в нищей к чопорной Курляндии, дорвалась наконец до веселой и роскошной жизни. Иноземные послы ахали: русский двор по роскоши и великолепию превзошел всю Европу.

Бойко старались сыскной и доимочные приказы да Канцелярия тайных дел, уничтоженная было при Петре II и скорехонько восстановленная Анной. Зато в канцеляриях коллежских ныне скучно, советники и асессоры изнывают от безделья — дела теперь, особливо прибыльные, решаются в конюшне фаворита.

Петербург обветшал за четыре года пребывания царского двора в Москве, но в особняке с усадьбой, что на стрелке Васильевского острова, отменный порядок. Когда-то сей особняк принадлежал графу Петру Апраксину. Ныне же на планах столицы между изображениями дворцов барона Строганова и князя Голицина начертано: «Демидова».

Петербургский приказчик, пройдоха и плут, расстарался, подготовился к встрече хозяина. Аппартаменты дворцовые сбиты штофными (самыми модными) обоями, аглицкая мебель из красного дерева мегаген блестит новым лаком, лакеи одеты в ливроп, расшитые позументами. И разузнать успел приказчик, что потребно. Вызывали Демидова в столицу для отчета о его заводах. Казна пуста тщатся ее пополнять. Для сего создали при Коммерц-коллегии Комиссию следствия о частных заводах. Собирают доносы о промышленниках, что не платят пошлину и десятину за железо. О Демидове собрали доносов больше других: и об утаенном железе, и о беглых, что укрылись на его заводах. Самый опасный извет настрочил екатеринбургский фискал Капустин. Вот и копия с того извета:

«...найдена на тех заводах серебряная руда, которая по пробе иноземца Вейса в Москве явилась годною, а ныне тую руду без указа плавить не велено...»

Представился Акинфий Никитич о своем прибытии и более в столице никому глаза не мозолил, засел безвыездно в особняке на Васильевском. Особняк же тот демидовский стал похож на военный штаб, куда стекаются донесения о противнике и его замыслах. С утра сидит невьянский владыка в своем петербургском кабинете, убранном в английском стиле деловой роскоши. Камердинер, как положено, докладывает:

— До вашей милости сенатский писарь Тимофей Сундуков!

— Проси.

Бочком, но с приказной напыщенностью вошел сенатский писарь. Недооцененным себя считает в сенате. Почерк у него редкой красоты и вычурности, а жалованье скудное, да и то по году и более не платят. Украсть же в сенатской канцелярии нечего. А другие изрядно воруют, если судить по бумагам, что он переписывает. Какие дела творятся в России, ай-яй-яй! Однако мир не без благодетелей. Вот и толстосум Демидов желает иногда полюбоваться его почерком.

— С пустяком, поди, опять пришел?

— Полезнейшая для вашего благородия бумага...

— Показывай.

Тимофей Сундуков, боясь продешевить, переминался с ноги на ногу, сжался от властного демидовского взгляда: удастся ли на этот раз угодить.

— Бумага сия зело секретная и для вас нужнейшая...

«Инструкция гвардии капитану Кожухову.

Ехать тебе на Невьянские заводы дворянина Акинфия Демидова с великим поспешанием и без всякой волокиты и задержания денно и нощно...» ..И вот уже мчится крытая повозка с демидовским курьером и двумя телохранителями с Васильевского острова по наводному мосту через Неву и городскую заставу. Через каждую сотню верст будут менять к той по возке лошадей па демидовских дворах, что разбросаны от невских берегов до самого Каменного Пояса. Я когда доберется гвардейский капитан Кожухов до Невьянского завода, то нужные конторские бумаги от ревизорских глаз будут упрятаны в тайник, а «лишние» люди исчезнут не ведомо куда. В том письме Стефану Егорову не забудет Акинфий Никитич и об Илье Батманове — строго-настрого накажет, чтоб во время ревизии никто на заводе не видел больше зодчего до возвращения хозяина. Совсем недолго — несколько недель, в крайности несколько месяцев — придется поскучать Илье в темнице наклонной башня. Ведь Акинфий Никитич намерен неволокитно усмирить ревизорские страсти и возвернуться на свои заводы...

Пока же надо заняться наветами и вызнать, какой ход им дали в столичных канцеляриях. Горную комиссию, что вела следствие по доносам на горнопромышленников, поручили барону Петру Павловичу Шафирову. А это для Демидова знак добрый. Когда-то Шафиров благоволил к Никите Демидовичу, которого первым и представил царю Петру. Потому и поспешил Акинфий Никитич в дом барона.

Принял Петр Павлович ласково, мзду довольную, что Демидов в презент привез, принял безотказно (опять же знак добрый). Вспомнил былые времена, повздыхал о нынешних. И без утайки высказался:

— Изветам ходу не дам, обаче не все в моей мочи. Не в чести ныне слуги Петра Великого — канальи немецкие дела чинят. Я эдак решу, а они по-иному повернут. Понеже обер-камергер Бирон в силу вошел, императрицей вертит. А без государыни сие дело не вершить. Мимо же Бирона к ея величеству доступа нет. Государыня не смеет и малейшего подарка никому сделать без ведома Бирона... Все через него одного и по одним его страстям происходит. В дела государственные, хотя оные до чина его обер-камергерского весьма не принадлежат, вступает и без всякого надлежащего совету отправляет... Заглавная же слабость обер-камергера — и то вельми учти — алчен до ненасытности. И на лесть падок, как муха на мед...

Разумом внял Акинфий Никитич полезным советам шафировским. По вразумлению тому противилось что-то в нем, и ноги не поворачивали к дворцу конюха курляндского. Разыскал он среди ловких царедворцев старых знакомцев (совсем мало таких осталось) и добился-таки аудиенции с императрицей. Кошелек потому изрядно облегчился. Приняла зато государыня в своих покоях — конфиденциально. Доверительно — с глазу на глаз — сможет он побеседовать с самодержицей всероссийской. На шуток и шутих, что здесь же в покоях кривлялись, он и не внимал.

Анна Иоанновна ружья тульские с инкрустацией затейливой, что Демидов в презент прислал, восхвалила (прозпал, что понравилось ее величеству с балкона Зимнего дворца ворон стрелять). Польщенный такой ласковостью императрицы, Акинфий Никитич начал о заботах своих распространяться. О том, что заводы горные, как дети малые, непрестанно к себе доброго надзирания требуют, что без хозяйского глаза учинилась в заводских промыслах остановка и разорение: домны потухли и железа самую малость делается, что приказчики, окромя самых верных, разбежались от розысков и мастера разбрелись на иные заводы, о том, что волочится он в столице за приказными делами который уж месяц, а к тем делам незаобычен...

А шут придворный, что крутился вокруг, гримасничал, вдруг завопил истошно:

— Все жалобится Демидов-то, сетует на долю свою. Тягостно ему с заводишками горными. Пожалеть его надобно, полегчить — от заводиков тех освободить...

Акинфий Никитич так и замолк на полуслове, в императрицу вперися. А та усмехнулась криво, будто и не слышала шутовских слов, и руку сунула для прощального поцелуя...

 

Спешно заказал Акинфий Никитич бледно-розовый кафтан да лиловые штаны-кюлоты. Фаворит не терпел темных цветов, обожал розовые и лиловые. Оглядел себя Демидов в зеркале венецианском, губы скривил, сплюнул.

Упрятал Акинфий Никитич свою гордость подальше и велел свести в биронову конюшню двух иноходцев заморских. И допустили наконец во дворец обер-камергера до очей фаворитских. Сидит Демидов в кресле и усердствует в льстивых похвалах о многоразных добродетелях Эрнста Бирона, обзывает себя рабом ничтожным. Затем беседа пошла странным манером. Демидов о делах горных распространяется, фаворит же о лошадях своих.

— Загостился я в Петербурге за приказными делами. Полтора года уж обретаюсь при Комиссии горной... А заводишки к себе зовут всеконечная поруха на них учинилась... Пора уж вертаться на завод Невьянский...

— И лошадки мои без заботы повседневной не могут. Тружусь о них... задумал для славы российской новый конный завод поставить... Расходы немалые. Великие расходы потребуются...

- Для такого дела благополезного и я могу ссудить. Завтра же прикажу я принести, Пятидесяти тысяч ефимков серебряных хватит ли?

- Может, и хватит... Пока... Выходит, напраслину злые языки о тебе. Демидов, болтают, что скуп ты и заносчив. А ты о лошадях заботишься. Скажу о том завтра же государыне...

Императрица повелела: следствие над Демидовым прекратить и отпустить в дом его на те заводы». А на заводы смотреть жалко — едва дышат. Да я то благодаря старому врагу Татищеву, что опять стал горным начальником. Совсем потухли бы невьянские домны и кричные фабрики, когда б не ссудил Татищев Стефану Егорову пять тысяч казенных рублей на заводские нужды да не прислал в Невьянск екатеринбургских мастеровых вместо разбежавшихся. И шихтмейстера назначил в помощь приказчикам. Ай да Василий Татищев! Акинфий Никитич даже растрогался, было. Однако рано. Все тем же остался Василий Татищев. Надзором по-прежнему досаждает без всякого послабления. Розыск начал о рудоискателе Костылеве, что еще при Геннине подал заявку на серебряные места в Алтайских горах. Заявку же ту в архиве горном никак найти не могут. И не найдут, ибо о заявке той Акинфий Никитич уже позаботился. Похоже, Татищев разнюхал что-то о золотых и серебряных рудах, и распорядился забрать Колыванские заводы в казну, и для того взятия послал на Алтай целую экспедицию из горных чиновников. И если дознается до всего Татищев, то вцепится мертвой хваткой. Учуял Акинфий Никитич свою погибель, ощетинился... Опять же и в другом обидел его горный начальник. Железную гору Благодать, что нашли на Кушве-реке, отдать отказался, хотя власть на то имел. Пренебрег даже мздой великой... Обложил со всех сторон Татищев Демидова, на каждом шагу капканов наставил.

Замел Акинфий Никитич следы тайной плавки, что возобновил было. Попрятал плавильщиков по лесам, Илью Батманова наказал по-прежнему держать в башенной темнице — до лучших времен.

Распорядился обо всем и отъехал в Петербург.

Снова сидит Демидов во дворце бироновском и рассуждает с Фаворитом о делах горных. С интересом натуральным вникает Акинфию Никитичу обер-камергер. Ибо дошли до него вести о демидовском богатстве, на железном деле нажитом, и разожгли страсти алчные. Но Акинфий Никитич отводит эти страсти от своих заводов на казенные. И для того охаивает Василия Татищева, как может (дознался, что Бирон давно уже невзлюбил горного начальника). И между прочим железную гору Благодать расхваливает (не гора, а чистый магнит, аж сапоги с гвоздями прилипают). И подсчитывает при Бироне, какую прибыль с сей горы можно получить. И от тех подсчетов глаза у обер-камергора маслеными стали.

Ты, Демидов, хороший подданный ее величества... Я рад тому... Есть у меня одна Благодать, теперь же и другая будет. Значит, так вашему русскому богу угодно... Татищев же много воли взял, а в горных делах нерадив, советам не внемлет. Упрям не по чину. Потому выписал я из Саксонии барона Шемберга, коего государыня намерена в генерал-берг директора произвести для правления над российскими рудокопами. Ба ран уже в Петербурге. достойный дом для него нужен...

- Хоромы мои на Васильевском все равно пустовать будут. За честь сочту, ежели барон займет их.

Передам о том барону... А челобитную на Татищева подавай ее величеству не мешкая...

Возвращался от фаворита с настроением непонятным — радоваться должно, а на душе муторно. Приказал кучеру завернуть к церкви, что у Гостиного двора,— исповедаться о грехах своих. Постоял у церковного входа и не вошел. Юродивому, что сидел у крыльца в одной рваной рубахе, бросил рубль серебряный.

— Помолись за меня. Да купи себе шаньги и хлеба.

— Нам, русским, хлеба не надобно, мы друг друга жрем и тем сыты бываем...

 

Все получилось так, как хотел Демидов. Появился именной указ императрицы: Татищеву более демидовские заводы не ведать, Колыванские рудники вернуть. Самого Татищева заслали сначала Оренбург строить, а потом и совсем от горных дел убрали, следствие над ним начали. Бирон с Шембергом, проглотив гору Благодать, на демидовские заводы пока не зарились. Наоборот, надавали таких привилегий, что Демидов творил у себя что хотел и никто в его дела не смел носа совать. Потекли в Невьянск золотые и серебряные ручьи. Не ручьи даже, а речки обильные. Но страх, что про те речки Бирон уведает, не пропадал. Потому и ограждал всячески от алчных взоров Акинфий Никитич свои тайные дела. И Илью Батманова продолжал держать в башенной темнице.

 

***

Они сидели друг против друга — Илья Батманов и Акинфий Демидов.

— За что же ты так со мной, Акинфий Никитич?

За что? Когда-то он знал ответ на этот вопрос. Теперь не знает. Теперь у предельной черты пути земного но надо отвечать. Последний суд близок — пора взвесить все дела своя на весах праведных. Какая чаша перетянет? Что сделал он, чего и делать не надобно было, а что надо было сделать, а не сделал? И другим не дал сделать. Не дал Илье построить Дворец ремесел. А может, еще успеют они с Ильей построить его? И тогда чаша с добрыми делами перетянет другую чашу...

— А что, Илья Алексеич...

Демидов с надеждой посмотрел на зодчего. Но у Илья уже потухли глаза, стали безразличными и беспамятными — внезапное просветление погасло.

Не будет в Невьянске Дворца ремесел.

ДАЛЕЕ